⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒

1.26. Меня звали вражинкой

Рассказ Надежды Михайловны Мальцевой

До раскулачивания моя семья жила в Шатровском районе Курганской области, в деревне Хандорина. Району дали задание раскулачить и выселить определенное количество человек. Наша семья жила неплохо, состояла из 12 человек, а выселение такой большой семьи помогло бы быстро выполнить план. В протоколе написано, что мой дед держал батраков, хотя на самом деле их не было. У деда росли четыре сына, все сильные, под два метра ростом. Они могли обработать хоть сколько земли, так что в батраках не нуждались. К тому же деда знали как одного из лучших хлеборобов в деревне. Егор Иванович скажет: землю пахать – пашут, скажет: пора сеять – сеют. В деревне его все уважали, ему никогда не приходилось повышать голоса – это я еще по себе помню. Дед говорил тихо, но строго и все слушались. Бабушка согласилась выдать мою маму, Александру, замуж за отца только по просьбе Егора Ивановича, хотя маме было только шестнадцать.

Перед выселением дед просил власть дать им возможность уйти. Он хотел оставить все имущество деревне, забрать семью и спрятаться где-нибудь в лесу, где их никто не найдет. Дед даже начал готовиться. Моего отца отправил в лес искать место, где нет никаких дорог, и отец такое место нашел. Они уже собирали необходимые вещи. Каждому приготовили мешок со скарбом: с инструментами, подушками, тулупами, посудой, иконами (они были верующими, старообрядцами) – каждому было предназначено нести что-то свое. Дед даже количество юбок на женщинах проверял, чтобы их было не меньше десяти – холодно же, зима. Но уйти не дали.

Но и раскулачили не всех, а только девятерых из семьи (четыре мужчины и пять женщин). Потому что до этого от семьи отселился старший сын (мой дядя) с женой и ребенком. А когда дед понял, что при выселении у старшего заберут ребенка, он помог им сбежать. Кое-что из хозяйства успели продать, чтобы выручить для них деньги. А когда старший сын с женой ушли, мои тети ходили по вечерам зажигать свет в пустом доме, чтобы думали, что они дома. Когда обнаружилось, что три человека сбежали, деда чуть не расстреляли, но все обошлось. Никто не знал, куда они ушли.

А за остальной семьей все-таки пришли. 13 февраля, в субботний день, вся семья пошла в баню, заранее был накрыт стол, но чай попить не удалось. Когда они вышли из бани, у ворот уже стояли несколько подвод. Единственное, что мои родные попросили, – чтоб дали забежать в дом и перекреститься. Каждый перекрестился, забрал в чулане приготовленный заранее мешок, и их увезли. Младшую дочь должны были забрать в детдом, но когда всех переписывали при выселении, дедушка с бабушкой добавили ей три года, чтобы она осталась с семьей, а не попала в детдом. Этой младшей дочке моя бабушка сделала пояс, в котором они зашили свои драгоценности, и она все время не отходила от нее – присматривала.

Семью отправили в Курган, где собирали этап. Мама рассказывала: в сибирской тайге их заставляли под корень валить лес и строить бараки. Как выяснилось уже потом, они строили будущие лагеря ГУЛАГа. Но ведь никто из этапа не собирался строить бараки, только дед взял с собой инструмент. Им, конечно, выдали кое-что для работы, но этого не хватало. Предусмотрительность деда помогла ему выделиться из общей массы.

По дороге много людей погибло, не могу сказать сколько: они просто умирали ночью или во время работы, никто их не считал и не хоронил, этап просто двигался дальше. На каждом новом месте сначала строили шалаш для охраны, а чтобы самим спастись от холода, рубили лапник, на него клали одеяла и накрывались тулупами. Но холод был не единственным тяжелым испытанием, охранники тоже угрожали им, особенно женщинам. Моя семья даже спала в определенном порядке: с одного края лежал дед, рядом с ним мой отец, Михаил (характер у него был буйный, за ним все время нужно было присматривать), с другого края – бабушка, а рядом с ней младшая дочка с поясом. Дед всю ночь не спал, следил за охранниками. Потому что охранники ночью напьются и начнут вытаскивать женщин. Мужья защитить их не могли – вся охрана была с оружием. Что и говорить, женщине тяжело приходилось. И доставалось ей не только от охраны. Когда она приползала из шалаша, на нее набрасывался еще и муж – бил, кричал. Некоторые не выдерживали таких унижений – вешались на ближайшем суку…

Так что ночью мой дед следил за охраной и, когда те приближались, тихонечко уговаривал их не трогать его семью: «Они спят, спят – не трогай, они устали». Но одни уговоры вряд ли бы их спасли, бабушка придумала, как «отпугнуть» охранников. Вечером, когда разжигали костры для готовки, бабушка собирала с них золу и перемазывала всех женщин своей семьи. Охранники не хотели брать таких грязных, черных женщин. А рано утром бабушка будила всех по очереди (сначала самую маленькую) и водила умываться. Торопила: «Умывайся быстрее, тебя все ждут».

Еду выдавали всего раз в неделю. Бабушка парила лапник, на котором они спали, и вся семья утром и вечером выпивала по кружке этого целебного настоя. Мама говорила, что он был горький, противный, пить не хотелось, но рядом стоял дед, а с ним не покапризничаешь. Через некоторое время они так привыкли к этому напитку, что пили его уже без всякого отвращения. Мама рассказывала, что они даже пропахли этим лапником. Зато он спас им жизнь – не было у них ни цинги, ни авитаминоза.

Летом, конечно, еды было больше, бабушка собирала грибы, ягоды. Да и деда моего со временем охрана узнала, можно сказать, он стал главным строителем, поэтому мог что-то выпросить. Например, когда было совсем нечего есть, спрятанное в поясе золото они меняли у охранников на крупу или другие продукты. Еще дед мог договориться с охраной, что быстро поставит бараки, но при условии, что бабушка не будет работать и женщин из нашей семьи охрана не тронет. Бабушка оставалась в лагере и смотрела, чтобы все вещи, которые они принесли, не украли. А самое главное – больных, изможденных людей, которые не могли ни ходить, ни работать, прятали на лежанке из лапника под тулупами, а бабушка отпаивала их хвойным отваром и, если была еда, немного подкармливала. Никто ей не мешал, в лагере обычно оставались не больше двух охранников, которым было все равно или они попросту спали.

Их перебрасывали с места на место. Останавливались, строили лагерные бараки. Однажды в тундре они увидели небольшое поселение и поленницу. Сначала не могли понять, откуда дрова. А когда подошли ближе, увидели, что это рыба. Голодные, обессиленные люди начали просить у местных поделиться рыбой, а те не могли понять, что они хотят, и говорили: «Это же не рыба, это щука, ею чумы топят». Но все-таки дали поесть. Все, у кого еще были зубы, накинулись на мерзлую рыбу. И тут дед приказал перестать есть, взять по куску и идти дальше, но послушались не все.

Люди умирали по дороге от нестерпимого голода и холода. Мама мне рассказывала, что не понимает, как они не помешались и сами не погибли. За всю дорогу обтрепались, обносились, все худые, страшные, немытые – мыться могли только летом, если проходили мимо речки. Так они шли несколько лет, я точно не знаю сколько, но где-то году в 1933-34 обосновались. Незадолго до того охранники сказали, что скоро им должны разрешить поселение.

На отведенном месте начали строить бараки, их уже я помню: когда я родилась, бегала в бараке. Потом строили себе дома: вначале старшим братьям и сестрам, а моему отцу последнему. Я помню, что в 1941 году крышу крыли.

Поселение располагалось на притоке Оби, Сосьве. Связи не было, только летом на противоположный берег в поселок Березово ходил пароход (зимой дороги никуда не было). На нашем берегу было два поселка: один – Вазентур, где жили «враги народа», а другой километра через полтора-два – для вольнонаемных. Во втором поселке были школа, больница и другие административные учреждения. К нам приезжали только всех пересчитывать и выяснять, кто и куда делся.

Деда назначили сторожем склада в соседнем административном поселке, хотя он и был репрессированным. После работы он рыбачил: по очереди семьи всех своих детей обносил рыбой, у нас, например, две бочки соленой рыбы стояли. Дед даже селедку для нас ловил, хотя репрессированным запрещали ее ловить, всю обскую селедку отбирали. Помню, дед почему-то именно меня брал на рыбалку, хотя двоюродные братья были и старше и мальчикам вроде это интереснее.

С утра придет дед, а я сплю. Он меня поднимает, надевает платье (причем чаще на изнанку), берет на руки и несет на речку, садит меня в лодку, и я там дальше сплю. Даже на речку толком не смотрела, спала тихонечко. Дед выбирает селедку из сетей, и мы возвращаемся. Дед несет мешок, я ковыляю следом, падаю (все еще сплю на ходу)... Помню, дед заставлял съедать всю рыбу целиком: с головой и костями – мы не хотели, но витамины-то нужны.

Большинство мужчин из поселка зимой увозили на охоту куда-то далеко в тайгу. Им давали ружья, а мой отец сделал себе санки, длинные, легкие, и впрягал в них собак (они у нас были большие, сильные). Первый раз они поехали все вместе, но большинство ничего подстрелить не смогли. Мой отец посмотрел на все это, взял необходимое количество продуктов из общей доли и ушел охотиться один. Весной отец принес больше пушнины, чем все остальные вместе. Нам даже дом строили из двух частей: в одной мы жили, а в другой пушнину обрабатывали.

Отец белок не разделывал: ими собак кормили, а мех, так как он не ценился, пускали нам на одежду. Я помню, в школу ходила вся в мехах: шапка, варежки, шубка – все, что могли, из меха шили. Более ценные шкуры отец увозил в административный поселок, там менял на еду, ткань и другие необходимые вещи. Могу сказать, что в то время мы жили материально хорошо, я не голодала, одета была. Правда, когда папа все шкуры продавал, обязательно шел кутить. В административном поселке об этом уже знали и за его возком присматривали, тем более, что за репрессированными все равно следили. Утром он приезжал домой пьяный, дед, как глава семьи, его порол так, что он потом несколько дней встать не мог – чтоб запомнилось. Но несильно это помогало, потому что на следующий год все повторялось снова – вот такой бесшабашный был у меня отец.

Вначале у соседей по поселку почему-то в основном рождались мальчики. Мне не с кем было играть – бегала одна. И вот помню: бегаю босиком по улице, день ясный, солнечный, на нашем доме как раз кроют крышу, а со стороны административного поселка летит всадник и кричит: «Война!» Я-то не поняла, что это значит, а мужчины, как услышали, с крыши буквально посыпались. А крыша высокая, я кричу: «Дяденьки падают, дяденьки убьются!» Мне стало страшно не потому, что война, я испугалась за «дяденек». Выбежала бабушка, начала успокаивать, а мужчины подбежали к всаднику, начали расспрашивать с кем война, когда началась, что происходит, а я никак не могла понять, почему все так переполошились.

Потом слышала, как женщины с моей мамой шептались: «Не волнуйся, наших на войну не возьмут, они же враги народа». Но вскоре пришел пароход, из которого вышли военные, зашли во все дома и отовсюду забирали мужчин. Остались только старики (их было мало, все умерли по дороге, дед мой был самый старший) и мой дядюшка Герасим, потому что он в детстве упал с лошади, повредил колено и сильно хромал. Пока их забирали, никто и слова против не говорил (они же бесправные). Зато, когда военные ушли, по деревне не плач, а просто вой стоял, женщины с ума сходили. Когда отходил пароход с мужчинами, папа стоял у поручня и просил меня, чтобы я повернулась к нему, чтобы он мог на меня посмотреть. А я стесняюсь, за мамину юбку спряталась. Он маме кричит: «Санька, поверни ее!» У нее тоже ничего не получается, так я на него и не посмотрела. Маленькая, глупая была, а мы с ним больше не увиделись.

Для женщин потом была трудовая армия. Как только вскрывалась река, их увозили на лов – ловили и солили обскую селедку. Они там и жили, так что дети мам все лето не видели.

В течение пяти лет (период войны и немного после нее) в спецпоселок не поставляли муки – враги народа не заслужили. Так что на протяжении пяти лет я не знала, что такое хлеб. Жили на картошке и на рыбе.

Помню, летом из оккупированных областей на пароходе приезжали люди, но не оставались у нас, плыли куда-то дальше. Они ходили по деревне абсолютно изможденные, истрепанные и просили хлеба, обращались и ко мне, видимо, в надежде, что ребенок пожалеет и не сможет обмануть, что хлеба-то нет. А его и вправду не было. Мы предлагали им соленую рыбу, а они (до сих пор не понимаю почему) не брали.

Однажды был такой случай, который я запомнила на всю жизнь. Война, приходит женщина с двумя детьми: девочка за подол держится, мальчик лет двух на руках – просит хлеба. Я предлагаю ей рыбу, а она отказывается. Вечером я, как всегда, легла спать, а утром встаю, чтобы побежать к бабушке (маму-то в трудармию забрали). Выхожу – у крыльца сидит женщина, а дети рядом сидят и плачут. Я подошла, вижу, женщина опустила голову и темная какая-то. Я, маленькая, сначала подумала, что она спит. Бегу к бабушке: «Бабушка, бабушка, посмотри, там тетя сидит какая-то темная». Дед пошел и сразу понял, что она мертвая. Он сообщил куда-то, за детьми приехали, мать похоронили. А умерла-то женщина возле картошки. Могла она ее накопать и детей покормить, но не стала. Не понимаю почему, может, не могла, а может, совесть не позволяла чужого брать (у нас ведь тогда ничего не крали, хотя двери все время были открыты, даже если дома никого нет).

Потом я пошла в школу, пошла позже, чем все – почти в восемь лет. Научилась читать и так полюбила русские народные сказки, что готова была их читать сутками напролет, но не получалось. Шла война, и мы должны были вязать для фронта определенное количество носков и варежек. Не знаю, где женщины брали шерсть, но умудрялись доставать. Так вот вместо чтения приходилось помогать маме вязать варежки. С книжкой могла сидеть только ночью при свечке – и мало. Я бы все отдала, чтобы читать, а не вязать.

Учились мы в административном поселке вместе со свободными ребятами. Я была единственная такая девочка в классе, меня звали вражинкой. Я еще долго не понимала почему, у мамы спрашивала. Меня посадили с мальчиком, он все время пытался у меня списывать. И не просто пытался, а требовал, бил по руке, чтобы я ее убрала и ему видно было, у меня потом вся рука выше локтя в синяках была. Он меня так донимал, называл вражинкой, в конце концов, терпение лопнуло. Хотя я и была молчаливая и тихая, развернулась, взяла его за уши и несколько раз стукнула головой об стенку. Меня с трудом от него учительница оттащила. Так было обидно, что я все свои силенки собрала, чтобы проучить вредного мальчишку.

А для репрессированной такой поступок был недопустим. Меня учительница выгнала из класса – вроде как наказала, приказала сидеть в раздевалке. К счастью, она оказалась хорошим человеком. Не знаю, что уж она говорила родителям этого мальчика, но как-то все обошлось. Маму вызывали в школу, она была напугана, твердила мне, что ее посадят из-за меня. Но как-то сумела выплакать, чтобы никаких мер не принимали.

Был во время войны еще случай, когда я чуть маму не сдала. Однажды вечером, когда мама была дома, пришел человек забирать все носки и варежки, что мы навязали. У него с собой были то ли сумки, то ли мешки, он в них все сложил и пошел. Мама стояла лицом к двери – смотрела ему вслед. Я решила, что он уже вышел, и громко так спрашиваю: «Мама, вот ты мне говоришь, что все дяденьки сейчас на войне, а этот почему здесь?» А он в дверях стоит. Мама кинулась ко мне, схватила меня в охапку – не отпускает, перед ним бросилась на колени, вместе со мной ползет к нему: «Простите вы ее, дуру, простите!» Он долго стоял в дверях, молчал. Потом все-таки сказал, что на первый раз обойдется. Мама меня долго еще воспитывала, я даже слово сказать боялась, тогда поняла, что надо все время оглядываться.

В 1945 году мы сидим на уроках, слышим, двери в школе хлопают, шум поднялся, в класс вбегает директор, кричит: «Победа, победа!» Все выбегают на улицу, день ясный, солнечный, я людей не узнаю: все кричат, мужчины шапки в воздух бросают. А я думаю: «Что это вы делаете? Шапки потеряете, в чем зимой ходить будете?» Вспомнила, мама мне говорила, что война закончится, отец домой придет – я этому порадовалась. Но когда поняла, что больше вязать не придется – вот тут-то обрадовалась по-настоящему, готова была вместе с мужчинами шапки в воздух кидать… Вот такой День Победы я помню, такая у меня была детская, но огромная радость…

С отцом была своя история. Их взяли в 1942 году и сразу без подготовки отправили в штрафбат на Ленинградский фронт. Там во время наступления репрессированные шли первыми. За штрафниками – особисты с пистолетами. Но отцу не суждено было там погибнуть. Позже они попали в окружение, вел их старшина или кто-то из низкого чина и вел не в том направлении. А отец охотник и на местности ориентируется, он говорил, что они идут на немцев. Ему отвечали: «Молчи, враг народа, а то расстреляю». Он так подходил к начальнику несколько раз, но его не послушались. Тогда отец отстал потихоньку. Вышел к русским, а там тоже особо не разбирались, кто свой, а кто нет: в него начали стрелять…

Утром его нашли полуживого, поняли, что русский, отправили в госпиталь. А информация об этом, видимо, не сразу дошла. После того, как он от своей колонны отбился, к нам с мамой приходили домой, все отца искали. Я помню, как маме наказывали: «Как только придет, сразу сообщите». А мама только тихонько шептала: «Сообщу, сообщу…» Когда его нашли потом в госпитале, долго допрашивали, почему все погибли, а он выжил.

Домой он не пришел – остался в Ленинграде. Устроился там в какое-то геологическое управление, скрыл, что репрессированный (ему дали военный билет) и потом, хотя и сильно рисковал, выслал нам с мамой вызов, чтобы мы приехали к нему. У нас вначале были проблемы с получением документов (чтобы уехать из спецпоселка, нужно получить паспорт). А для этого нужны свидетельство о рождении и свидетельство о браке. Официально родители не регистрировались, а только по своим обрядам венчались. В деревню, где родилась мама, сделали запрос, но никаких сведений не пришло. Маму отправили в больницу, установили приблизительный возраст – прибавили несколько лет, и только так выдали документы. Причем мама получила паспорт на девичью фамилию, Неустроева, а меня зарегистрировали под папиной (поэтому, когда началась реабилитация, мне пришлось доказывать, что я ее дочь).

Но, пока мы ехали в Ленинград, отец умер – мы об этом узнали уже в Ленинграде. Он сам свою историю нам так и не рассказал, я все это знаю со слов тетушки, которой он писал. Мы первое время, по-моему, деду с бабушкой не сообщали, что случилось с отцом, а потом, видимо, тетушка написала им, что отец умер. Деда парализовало – он умер, и бабушку вскоре тоже парализовало, она лежала несколько лет, потом старший сын забрал ее в Томск, где она и умерла. После отъезда в Ленинград я их так и не увидела.

Обратно в спецпоселок мы, конечно, не вернулись. В Свердловской области жила моя бабушка со стороны мамы, и мы поехали к ней. Когда я была в девятом классе, нам с мамой туда пришло письмо, причем я даже не знаю, кто его написал – оно было без подписи. В нем было сказано, что мой дядя Герасим находится в тюрьме в Тюмени, просили к нему съездить.

Я купила немного продуктов, собралась и поехала в Тюмень искать ту тюрьму. Нашла ее, нам дали свидание, и таким я увидела дядю, что если бы не хромающая нога, не узнала бы его. Он стал седой, худой, страшный – это что-то невероятное. Увидел меня, заплакал. Я начала его про все расспрашивать, и он мне объяснил: когда война заканчивалась, председатель продал всех лошадей, а виноватым сделали дядю, поскольку он был поставлен конюхом. Ему дали 20 лет срока. Я у него спрашивала, что ему еще нужно, что привезти, а он все отказывался, говорил, не надо приезжать. Я не могла этого понять, решила, что точно приеду. А пока мы с ним говорили, он все время плакал.

Мы расстались, я поехала домой. Там неделю поработала – ягоды продавала. Собрала немного денег – и снова поехала к дяде. Но мне не дали его увидеть, ничего не хотели объяснять, говорили просто, что его нет. Я плакала, кричала, и один меня все-таки пожалел: отвел в сторонку и объяснил, что он умер. Я не соглашалась с этим: как это умер?! Он же совсем недавно здесь был!..

Когда я окончила школу, решила поехать учиться. В институт пойти побоялась – поступила в Свердловске в медицинское училище № 1. Мама работала в детдоме: на кухне помогала, с детьми возилась. Деньги были небольшие, но нам хватало, а на большее претендовать мама боялась.

Единственное, о чем она меня постоянно просила, – не рассказывать, где я родилась. Мама очень боялась, что это всплывет, все время просила молчать. Я первое время не понимала, как можно не говорить – все же говорят. Из-за этого молчания я и замуж не вышла за того, за кого хотела и кого любила.

Его звали Феликс, он учился в юридическом институте рядом с нашим училищем. Еще в школе я занималась легкой атлетикой и лыжами, а в училище продолжила – обязательно нужно было ходить в какую-то спортивную секцию, да и художественную – в общем, участвовать везде, где можешь. В то время у юридического института не было своего спортзала, и студенты ходили заниматься к нам. И как раз там Феликс меня заметил. Потом на первом же празднике, который у нас проводился, он подошел ко мне, так мы и познакомились.

Встречались, влюбились, практику брали в одном районе. Даже договорились: как учиться закончим – поженимся. На практике встречались каждый день. Приехала домой и сказала маме, что заканчиваю училище и выхожу замуж. Рассказала, что он юрист. Мама тогда еще насторожилась: «И кем он будет работать?»

Мама вроде бы спокойно сидела, потом побледнела, вся покрылась потом – и потеряла сознание. А я ничего понять не могла. В чувство ее привожу, спрашиваю, что случилось. Она еле отошла и просит меня не выходить за него замуж, умоляет не выходить. Говорила, что он не будет со мной жить, что посмеется надо мной, как только узнает, где я родилась. «Ты знаешь, как они смеялись над нами, ты знаешь, что они с нами делали?..» – все время повторяла. Я сама-то об этом не задумывалась, но маму послушала.

Я вообще о прошлом редко задумывалась. А мама все молила никому не называть место моего рождения. Я всегда быстро все о себе рассказывала (по жизни-то тараторка), но о месте рождения меня никто и не спрашивал. Когда вступала в комсомол, мама, наверное, три ночи не спала, все боялась, что наше прошлое обнаружится.

А Феликсу я ничего не объясняла, просто сказала, что мы разные люди и нам надо расстаться. Да и он иногда вел себя так, что я начинала сомневаться. Помню, как мы с ним гуляли, и я увидела на улице свою первую пациентку, роженицу (я фельдшер-акушер). С ней с первой всю ночь перед родами сидела (она мне всю жизнь рассказала, а я ее своими историями отвлекала). Я к ней подбежала, шумно так, по-дружески (через грязь в туфлях прошла и не заметила), начала обо всем расспрашивать. А ему такое мое поведение не понравилось. Он меня отчитал: не должна его жена так по улицам бегать, она должна быть спокойная, с достоинством. А я так не могла, мне это поперек горла.

Училище я окончила в 1956 году. По распределению направили в Тугулымский район Тюменской области. Проработала там три года, познакомилась с простым рабочим парнем. Много позже узнала, что он ко мне никого не подпускал: никому не давал ни на танцах меня приглашать, ни в кино сходить. Я не понимала, что происходит, думала, то ли веду себя как-то не так, то ли еще что-то, потом мне мои девчонки объяснили, что он ко мне никого не подпускает. Я его убеждаю, что его не люблю, а он мне говорит, что его любви на двоих хватит.

Через два года он решил, что достаточно за мной поухаживал. Сам пошел в поселковый совет, взял заявление в ЗАГС, заполнил, подделал мою подпись и показал мне, сказал, что через неделю идем регистрироваться. А я в поселке не только в больнице работала, но и по вызовам бегала. В вечер регистрации как раз убежала на вызов к больному ребенку: чай еще там попила, никуда не торопилась. А дом этот был напротив поссовета, я только вышла, а жених меня и поймал. Ругался, говорил, что люди уже час ждут. Насильно до регистрации дотащил, а на улице ливень начался страшный, я вся промокла по дороге, хоть и близко.

Там я увидела, что паспорт мой у него (я даже не знаю, как к нему в руки попал), он его вместе со своим отдал сотруднику ЗАГСа. И только тогда я поняла, что со мной сейчас сделают, и куда я попала. Стою, реву, вся насквозь мокрая – никто моих слез и не заметил. Так мы и расписались. Когда об этом узнали в больнице, никто понять не мог, как я за такого замуж вышла (он бандитом был, всех запугивал). А мама моя, которая за всю жизнь на меня ни разу руку не подняла, узнав такую новость, сняла фартук и меня им отхлестала.

Я к нему еще больше месяца не переезжала, в своей квартире жила. Он меня потом к себе перетащил, не выдержал, над ним уже весь завод смеялся: вроде расписаны, а вместе не живут.

Муж мой решил учиться и поступал в Пермь, здесь у него брат жил. Так я здесь и оказалась. Зато с ним у меня никаких проблем из-за того, что я репрессированная, не было – ему было все равно. Правда, сказала я ему тоже не сразу, а позже, когда намного легче с этим стало. Дочери нашей я все рассказала только уже где-то в конце 1970-х – начале 1980-х.

Когда начала появляться первая информация о реабилитации, я на нее внимания и не обратила. Ведь реабилитировали родителей, а моей мамы тогда уже не было (она умерла в 1990-м), папа и бабушка с дедушкой тоже умерли.

Потом, когда детей пострадавших тоже признали как репрессированных, мне пришло письмо из Кургана от сестры, в котором она предлагала оформить реабилитацию. Я тогда пошла к юристу: мне нужно было доказать, что мы с мамой родственники (у нас же фамилии были разные). Был суд, где несколько человек подтверждали, что Александра Неустроева – моя мать. Моя сестра из Кургана помогла мне получить справки о том, где и сколько я находилась под надзором. Документы мы эти очень долго доставали, я сама бы этого, наверное, сделать не смогла, да и вряд ли захотела бы. Но она вспомнила, что мой отец воевал, и мы послали запрос в Березовский военкомат и получили ответ, что он действительно был мобилизован в армию из спецпоселка Вазентур. После этого мы смогли сделать запрос в Курганский госархив, и там уже достаточно спокойно всю информацию получили.

В 1996 году, когда я оформила свою реабилитацию, съездила в Курган к сестре. Тогда отмечали 80-летие моей тети Анны (девочки, которой в пояс драгоценности зашивали). На ее юбилей пришла вся родня. Я их не видела 50 лет, с трудом узнавала. Со своим двоюродным братом Иваном (который водил меня в школу) встретилась в автобусе, почувствовала что-то знакомое, но без помощи родных не узнала бы. Собралось много родственников: мы и смеялись, и рыдали – было, что вспомнить.

У них были старые фотографии с моим дедушкой и отцом, причем довольно много, а у нас ничего не сохранилось. Но я почему-то постеснялась попросить, а теперь вот не могу с ними связаться. Последние новости были о том, что моя сестра болела, а теперь на мои письма уже никто не отвечает…

 


Поделиться:


⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒