⇐ предыдущая статья | в оглавление | следующая статья ⇒ |
2.23. Факт ареста отца марает мою биографию
Я родился 18 апреля 1927 года в Башкирии. Семья, конечно, как и у всех в те времена, большая. Жили мы то в городе, то в деревне. Отец Константин Михайлович, 1898 года рождения, окончил в Уфе духовную семинарию, мама там же окончила епархиальное училище. Встретились, где-то в 20-х годах, поженились. Отец получил духовное звание, и его направили священником в деревню Михайловка Днекиевского района Башкирии. Это была русская деревня, жители – все сплошь русские. В трех километрах от нее находилось башкирское село Мелеуз. У мелеузцев были магазины, а в нашем селе все жили только собственным подворьем.
Детей в семье родилось много, в живых осталось пятеро: старшая Нина, 1925 года рождения, затем я, брат Николай (1932 г .р.), Зоя ( 1935 г .р.) и младшая Зина ( 1937 г .р.). Деревенские раньше были полуграмотными, особенно в те годы. Поэтому там специалистами и самыми учеными людьми почитались учитель и священник. Священником был мой отец, а учителя звали Шмелев. Очень хороший мужик, и библиотека у него была очень богатая – книги и русские, и иностранные. Даже не знаю, откуда он ее получил.
Учителя раньше как работали? В одиночку вели с первого по четвертый класс. Парты большие, на пять человек. Шмелев преподавал и грамматику, и математику, и чистописание, и все остальное. Иногда он разрешал мне пользоваться своей библиотекой: выбирай любую, читай что хочешь. А потом приглашал в класс и говорил: «А теперь расскажи содержание той книги, что прочитал, всем остальным. Им ведь не до чтения». И я часами пересказывал другим ребятам Виктора Гюго, Дюма… Они только рты разевали и слушали с большим вниманием. Начитанней меня, пожалуй, в деревне и не было никого. В семье нам никогда не запрещали читать. Чем интересовались – то и читали. И, конечно, учились очень хорошо.
Советские книги я не читал – как-то неинтересно было. Я в детстве, например, вообще ничего не знал о Павлике Морозове. Мы о нем даже не слышали. И о Стаханове у нас разговоров не вели – он же горняк, а моих земляков больше интересовало сельское хозяйство. Информация до нашей деревни доходила долго. Даже свет электрический не видели.
Дом у нас был частный, небольшой. Из скотины держали только козу и кур. Огород соток семь-восемь. Он шел по склону к реке – большой, чистой реке. Отец был большим любителем сельского хозяйства. Садили овощи и обязательно подсолнухи. Отец привозил из Уфы семена дынь и арбузов и разводил их. Ни у кого в деревне их не было, только у нас.
Вставал отец часа в четыре утра. Таскал воду с реки, поливал огород. У матери тоже забот хватало – нас, армию ребятишек, одеть, накормить, обиходить. Жаль, что в детстве я не интересовался ранней судьбой родителей, сейчас было бы интересно узнать. Например, у отца не было пальцев на обеих ногах. Он даже носил специальные сапоги, чтобы удобно ходить. Я как-то поинтересовался, а он не стал вдаваться в подробности. Сказал, что в 1917-18 годах попал в ополчение и отморозил ноги. Кто его взял в ополчение – белые, красные? Не знаю. У нас сохранился его альбом, куда писали стихи и песни его друзья, девицы. Он датирован с 1915 по 1918 годы. Правда, тетрадь эта сохранилась не в полном объеме: дети выдирали по листочку, рисовали что-то на них.
Про семью отца я знаю немного. Их было три брата, отец – средний. Старший брат Петр Михайлович – полковник царской армии. После расформирования армии поселился в Билибирии (район Башкирии), там женился. Как бывшего офицера его посадили на десять лет, но не расстреляли. После того, как отсидел, он несколько раз приезжал к нам – такой усатый, бритоголовый и громогласный.
По линии матери помню дедушку, который, кстати, служил проректором по экономическим вопросам той самой духовной семинарии, в которой учился отец. Он имел сан священника. Я его помню: пожилой мужчина с огромной седой бородой. И бабушка Анна Андреевна отличалась образованностью. До гражданской войны работала учительницей. У нее было восемь детей, не считая тех, что рано умерли. Четыре сына и четыре дочери. Сыновья все прошли фронт, погиб только один – Константин. Остальные вернулись живыми и здоровыми и переехали в Челябинскую область.
Сейчас в живых остались только две сестры моей матери, им более восьмидесяти лет. Они, конечно, многое пережили. Жаль, что по молодости не расспросили бабушку о ее судьбе, о детях.
Поскольку семья была большая, мама с детства привыкла к труду и приучала нас. Каждому выделяла свои обязанности. Отец был занят в церкви – службы, панихиды, свадьбы… А в свободное время он занимался огородом. Держал нас, детей, не очень строго, никогда не порол. Жили дружно.
В доме устроены большие общие полати, на которых спали все вповалку: нас семь человек да еще гости иногда приезжали. Родители рано утром уходили по своим делам, а мы, ребятишки, спали, сколько хотелось. Если будний день – в школу идешь, если выходной и хочется с ребятами поиграть, подружиться – идешь на улицу.
Одевали нас просто, но добротно. У всех сапожки. А мне очень хотелось иметь лапти, такие, как у многих ребят в деревне. Попросили одного мастера, и он мне сплел – маленькие такие, как раз по ноге. Вышел – ну и красота! И бегать как легко! Портяночки подкрутил – да и крутись на здоровье!
Мать с коромыслом и ведрами за три километра ходила в Мелеуз к частникам и колхозникам за пахтой (отработанным молоком). На плечах собственных носила. Стоила пахта недорого, и, откровенно говоря, именно этим мы и питались. Ну, и, конечно, на столе всегда были картошка, морковка, свекла, капуста со своего огорода.
С соседями никогда не ругались, дружили. Особенно мужики: выйдут, бывало, сядут на завалинку, закрутят самокрутки и – пошли разговоры! Новости-то от кого узнавали? От учителя да от священника – они только грамотными и были. Газеты читают, новости рассказывают, проблемы обсуждают. Потом, видимо, это им в вину и поставили…
Отец тоже выписывал газеты, в том числе и местную «Красную Башкирию». Возможно, с мамой обсуждал новости, но мы, дети, не слышали, да и не интересовало нас это совсем. Мы, пацаны, всегда возле мужиков бегали, крутились, но к разговорам не прислушивались. Ходили на речку рыбачить, что поймаешь – то общее.
Конечно, деревенские в те годы всегда были верующими. Обязательно ходили в церковь, особенно по большим праздникам. Причащались, исповедовались, строго соблюдали обряды. Староверы в Михайловке не жили. Семья у нас, само собой, тоже православная, в Бога верующая. Но не могу сказать, чтобы мы часто ходили в церковь. Нас, детей, водили причащаться, исповедоваться, а в дни крупных церковных праздников посещали церковь: на Пасху, на Рождество.
Не могу сказать, чтоб мы сами изъявляли желание пойти, к примеру, причаститься. На исповеди я вообще никогда не ходил. Слышал, что это такое, но не чувствовал необходимости. Каяться не в чем, прегрешений не совершил. Причаститься – это, конечно, праздник. Мама приводила, говорила: «Перекреститесь, поцелуйте руку батюшке, выпейте глоточек кагора». Чувствуешь, что подошел ближе к Богу, очистился до следующего большого праздника.
Помню еще, что мы на Рождество ходили колядовать: брали сумки через плечо, шли по дворам, пели песни, и каждый нам то лепешку, то пампушку какую в ладошки совал. Выносили куски пирогов, шанежки, конфетки простенькие (хороших-то конфет, собственно говоря, никто в то время еще не видел). Потом все собирались в одном месте и начинали разговляться – кушать то, что наколядовали. При этом все переживали большой душевный подъем, потому что угощения мы заслужили собственным трудом, отметили праздник.
Я в детстве был верующим. Крестили меня, как это принято, до года. Крестил скорее всего не папа, потому что отцу крестить собственного сына было не совсем с руки. Но как только пошли в школу, от отца мы больше ни слова не слышали о религии. Единственное, нам не запрещалось читать религиозные книги – Новый Завет, Старый Завет. И я читал, потому что было интересно. С детских лет знал, что такое Бог, Иисус Христос. Мучения Христа воспринимались очень ярко. К тому же, Старый и Новый Заветы написаны на понятном русском языке. Я научился читать еще до первого класса. Книг было мало, а с чего-то ведь надо начинать. Вот и читал заповеди Луки, Петра, Иоанна. Ну, а потом уже дорос до большой литературы.
В школе нам ни слова не говорили о религии. Уроков закона Божьего не было, темы этой никак не касались. В Михайловской деревне я проучился до четвертого класса. Кстати, ни о Ленине, ни о Сталине нам тоже много не рассказывали. Учителю нужно все предметы охватить: и чтение, и математику. Все нужно было успеть. Так что о политике не разговаривали, не учили нас этому делу.
Учитель нам рассказал только, что Ленин свершил революцию. Что он хотел отдать землю деревне, а заводы – рабочим. А Сталин – его ученик, продолжатель его дела. Ленин умер – значит, появился Сталин, преемник. У Ленина основная идея электрификация, а у Сталина – коллективизация. То есть развивали разные подходы в идее коммунизма.
Помню, что в книгах для чтения были фотографии Егорова, Берии, других вождей тех времен. И как только кто-то себя «замарал», мы должны были вымарывать лист с его фотографией. Или уже получали учебники, в которых вместо фотографии – темное пятно. Сильно не объясняли, просто говорили, что такой-то – враг народа, изгнан из власти, и вам не надо ничего про него знать. Только и всего.
А мы, русские, народ доверчивый, считали, что так и надо. Верили, что эти политики, действительно, изменники и за это наказаны. И учителей ни о чем не спрашивали. Во-первых, эти решения принимало высокое начальство. А во-вторых, честно говоря, нас это не интересовало. Поймите, у каждого возраста свои интересы.
Село практически полностью было единоличным. Организовывать колхозы начали поздно, где-то в 1935 году. Построили здание, в котором организовали МТС (машинно-тракторную станцию). Трактора все государственные, следующих марок: ЧТЗ (Челябинский тракторный завод) и ХТЗ (Харьковский тракторный завод). Эти трактора с большими металлическими колесами, без кабин, с металлическими сиденьями.
Стали появляться специалисты – трактористы. Даже женщины среди них были. Они всегда ходили чумазые, в масляных фуфайках. Видели мы на полях всю эту технику: колесные трактора, сеялки. Но по-прежнему работали больше на лошадях. Хлеба убирали в основном косами. Существовали специально приспособленные для этого косы: со стерня падало только в одну сторону. Потом колосья вручную собирали, вязали снопы и составляли из них услоны. А потом, как только подсохнет, отвозили на общий ток – и пошли молотить!
Идею создания колхоза, по моему мнению, в деревне боялись обсуждать. У всех единоличников просто забрали скот и свели его в общее стадо. Ну, все и пошли в колхоз: кто дояркой, кто конюхом. Все, что производили, сдавали государству. А куда деваться? Работать-то где-то, жить на что-то надо!
Я ни от кого никаких недовольств не слышал. Русские люди привыкли мирно жить – своим умом, но дружелюбно. На этом, по моему разумению, вся эта государственная политика и строилась. Однако могу сказать, что с началом коллективизации мы почувствовали, что начались гонения. Единоличников обложили большим налогом, стали отнимать скот в пользу колхозов. Коллективизация была процессом насильственным, а не добровольным. Просто силой заставляли людей, чтобы она тащили в общее стадо своих коров, лошадей, отдавали собственные телеги, сельскохозяйственную технику. Я вспоминаю, как каждый человек, проходя мимо колхозного стада, обязательно говорил: «Вон моя лошадочка, моя красавица». Никогда свою скотинку не забудешь, всегда выделишь ее из всего стада.
Конечно, коллективизация – насильственная мера, но нельзя сказать, что это было так уж плохо. Просто люди еще не готовы были познать всей прелести колхоза. Чем он хорош? Если человек хорошо работал, то ему записывали два трудодня за день; плохо – по половине трудодня. А осень за трудодни с людьми рассчитывались натурой: кто зерно закупал, кто необходимые вещи.
Но плохо было то, что, по моим воспоминаниям, мужики ходили в галифе, с тетрадками и записывали, кто что делает, а работали одни бабы. Мужики все лезли в начальство, в бригадиры, а женщинам другой дороги нет, как только идти в работяги. Это уже не-уравниловка началась.
У меня довольно сомнительное отношение к власти. Причиной стал один случай, который произошел в моем детстве. Нас было трое близких друзей. Как-то одна бабушка попросила поправить сгнившие ворота. Точнее, вырыть сваи, на которых эти ворота держались. Говорит: «Я хоть на дрова их распилю». Ну что ж? Взялись за лопаты, стали выкапывать. Один из нас взял и сказал: «Я пойду домой, что-то есть захотелось». И ушел. Мы, конечно, вдвоем закончили работу, но нам стало обидно, захотелось подзадорить лентяя. Когда он появился, мы ему заявили: «Проел, пробегал? А мы копали, и чугунок с золотом нашли внизу!». А этот парнишка пошел да и рассказал все отцу.
Отец оказался больно жадным – ночью в милицию побежал. Милиция долго ждать себя не заставила, той же ночью приехала на тройке. Нас троих подняли с постели и привели в съезжую избу. Сел перед нами милиционер в галифе, револьвер на стол выложил. «Ну, рассказывай, где золото». – «Да не было золота!» – «Как не было? Ну, я тебя…» Начал грозить: «Врешь! Мы вас на чистую воду выведем!» Поставил меня за колодку и вызвал второго парня. А тот тоже подтверждает мои слова: «Да не было золота! Мы решили его поддразнить, потому что он убежал от нас!» Тогда милиционер стал третьего допытывать: «Ты откуда про золото узнал?» – «Да они так сказали… Я сам его не видел…» – «Зачем же ты отцу сказал? Только нас зря вызвали! От дел оторвали, нервы потрепали…»
Вот после этого у меня появилась какая-то неприязнь к милиции, к власти. Неужели взрослые люди не понимают, что ребята могут и приврать друг другу? А даже если и было что, так почему днем не приехать для разбирательства? Почему среди ночи примчались? Вот из таких мелочей и складывается мнение.
Подошел 1936 год. Тут не только единоличников начали притеснять, но и священников. Стали грабить церковь, растаскивать церковную утварь – серебро, старинные иконы. Делалось это от имени государства. Отец и мама, может быть, чего-то не одобряли, но в открытую недовольства не проявляли.
В те дни отец несколько раз ездил в Уфимскую епархию. Возможно, там он советовался, как быть дальше, что делать. Потом стали скидывать колокола с колокольни местной церкви. Они падали и раскалывались от удара о землю. Какие-то выскочки разбойничали. Те, кто только орать умели, а работать не умели и не хотели. Горланили на всю деревню: «Мы коммунисты, мы безбожники – сейчас всё тут разгромим». И, конечно, залезли на колокольню, обрезали цепи, веревки… Хорошо хоть не сожгли.
Чуть позже церковь и вовсе прикрыли, службы запретили. После этого верующие собирались по домам. Я сам слышал, как некоторые монашки и псаломщик распевали свои церковные. Отец дома службы не осуществлял. Единственное, его односельчане приглашали молебен отслужить, если кто-то умер, или свадебный обряд провести. Это, конечно, он выполнял. А так, чтобы проповеди какие-то читать – такого я не слышал.
Конечно, веру так просто не разрушить. У каждого в деревне своя божница, свои иконы. Встанут утром, перекрестятся, про себя помолятся (молитвы-то все знали).
И вот началось. Забрали отца. Приехала милиция и увезла его в районный центр – село Киргиз-Мияки. Месяца два, наверное, его не было. Но отпустили. Отец вернулся, месяца три пожил с нами. Лето как раз – самая горячая пора на огороде. И снова приехала милиция. Забрали его – и с концом.
Думаю, его отпустили в первый раз, потому что поначалу хотели привлечь к ответственности по какой-то более мягкой статье. А тут, видимо, вышло специальное распоряжение, чтобы духовных лиц арестовывать, и его подвели под 58-ю статью. Хотя, кто его знает? Всеми этими делами ведали «тройки», про которые мы в то время даже не слышали. Они ведь не рекламировали себя, их, возможно, даже в лицо никто не знал. Я впервые услышал о «тройках», когда стал искать правду об отце.
Сейчас мне кажется, что он знал, что за ним придут повторно. Он ведь сильно переживал, по настроению было видно, что он все время в тревоге, угнетенный. Мама тоже ждала, что придет какое-то горе. Ее от горестных дум отвлекало лишь сознание того, что у нее пятеро ребятишек и надо защитить их.
Семья переживала большое горе. Мы чувствовали страшную неопределенность: что же случилось с отцом? Мы от него даже письма не получили. Конечно, предполагали, что раз церкви закрывались, значит, и служители церкви могут стать ненужными людьми. Но не верилось!
Мы никогда не верили в то, что наши деды и отцы, подвергшиеся репрессиям, в чем-то виновны. Никогда не верили! Мы знали, что это – политика. Политика изгнания наиболее умных, грамотных. Почему, например, в начале Великой Отечественной мы потерпели столько поражений? Потому что практически половина военных командиров была расстреляна, и некому было организовывать военные действия. А уничтожили их «выскочки» в рядах партии, которые хотели потеснить «старую гвардию». Они и политику Ленина извратили (хотя, с другой стороны, Ленин и сам был жестоким человеком).
Вообще в репрессиях погибли миллионы. Гибли и деревенские, и заводские ребята, у которых максимум четыре класса образования, полегла и интеллигенция. То есть самая думающая прослойка общества. На них обрушились государственные репрессии, потому что они чувствовали неправду. Что власти говорят одно, а делают другое. Говорили: землю крестьянам, а есть ли у них земля? Нет! Одни колхозы. Говорили: фабрики рабочим, а рабочий как стоял за станком, так и остался там стоять. А заводом командуют другие.
Если бы они были врагами, то разве сейчас существовало общество «Мемориал», разве были бы у нас на руках документы свидетельствующие, что отец, мать, дети, братья – невинные?! Это же исторические документы. Прежде чем их выдать, эту ситуацию сотню раз проверили, переосмыслили. Предателей среди них не было – это я знаю точно.
Мама попыталась узнать, что случилось с отцом. Съездила в районный центр, в Мияки, где ей ответили, что папу увезли в Уфу. И всё. «Больше мы ничего сказать не можем». Ни одной записки от отца. Никто ничего не объяснил.
Отца забрали в декабре 1937 года, а в 1939 году мы переехали к бабушке в город Катав-Ивановск Челябинской области. Бабушка сама нам написала: «Надо быстрее вам уезжать, пока самих не забрали». Да и жить не на что стало.
Мама не могла вступить в колхоз, да и не хотела. Пятеро детей, младшей Зине на момент ареста отца три месяца – какой из мамы работник? Старшей Нине 12 лет – она могла только-только за младшими приглядеть. Да и потом, кто пригласит жену арестованного священника в колхоз?
Около года мы кое-как перебивались, и почувствовали, что уже невмочь. Продукты только со своего огорода, а много ли там вырастишь? Только картошку. Но ведь помимо этого нужно еще что-то иметь! А откуда оно возьмется? Сначала соседи нас очень жалели, всегда помогали нашей матери. Помню, возьмет она заплечную котомку, идет в соседнюю деревню. Приходит, стучится: «Вот, трудно нам живется… Помогите, чем можете». Кто ей муки отсыплет, кто зерна даст, кто картошки. Приносит домой – это мы и едим. Что-то продавали, чтобы хоть какие-то деньги иметь. А потом мама подумала, что раз дело отца не предают огласке, раз не положена переписка, – значит, надо убегать, чтобы хуже не стало.
И тогда она выправила себе и нам документы на свою девичью фамилию. Дело в том, что брак у них был церковный, в метрике они значатся как Салтыков и Котлова. Мы, дети, получили метрики на фамилию Салтыковы. Эти метрики сохранились, по ним и паспорта впоследствии получали. Но после ареста отца мама решила записать нас на себя. Получила паспорт на фамилию Котлова, собрала нас и уехала к своей матери.
Мы всё в Михайловке бросили – лишь бы уехать. Потому что боялись. Боялись, что еще мать, не дай бог, куда-нибудь зашлют, а нас в детдом отправят. Дом свой продали и на эти деньги уехали. Доехали, как положено, на поезде. Сняли какую-то комнату. Немножко стали помогать мамины братья. Мы, ребятишки, пошли в школы – надо же продолжать обучение. Учился я хорошо, за каждый класс у меня похвальные грамоты. В школе относились нормально – и одноклассники, и учителя. Про арест отца никто не знал, тем более у нас с ним фамилии разные.
После всего пережитого я почувствовал себя взрослым. Можно сказать, заменил отца. Забота, к примеру, о топливе лежала на мне. А по остальным делам я решал проблемы наравне с ней. С того времени мне приходилось везде и всегда доказывать, что я не хуже других. Это стало чуть ли не главной жизненной целью. У меня совсем не было детства, не было юности. Пошел работать в 14 лет – какое детство, какая юность?!
Я даже не мечтал ни о чем. Сейчас юноши и девушки гораздо эрудированней, чем мы были тогда. Мы, дети, играли между собой, учились, но нигде не бывали, ничего не видели. Я, конечно, много читал, но для меня это было наравне с божественной историей. Читал про Англию, Францию, – но это настолько далеко от нас, что я даже понятия не имел, где они находятся и как реально там живут люди.
И если бы не память об отце, если бы не мать, которая была для нас опорой, во время войны я вполне мог бы свихнуться. Многие, такие как я, безотцовщина, стали хулиганами и даже ворами. А я боялся, не дай Бог, подвести мать, или что кто-то укажет на меня пальцем, будто отец, мол, нехороший и сын такой же. Мысль об этом предохраняла от плохих поступков.
После того, как я окончил пятый класс, мы переехали в Усть-Катав, поближе к вагоностроительному заводу. Мне было 13 лет, и я пошел в ФЗУ (фабрично-заводское училище). Затем началась война, ФЗУ прикрыли, и я поступил в ремесленное училище. Сразу, как только пришел на завод, я во всех анкетах стал отмечать, что отец у меня умер. А что говорить? Иначе бы меня на завод Кирова (он был оборонным) не пустили и образования я никакого не получил бы. Я это сразу понял. К тому же, не сильно погрешил против правды: для нас его действительно уже не было.
И в семье всех предупредил: «Я, пока нет ясности, пишу в анкетах, что отец умер. И вы пишите то же самое, чтобы каждый говорил одно и то же». Окончательно эта легенда сложилась в 1941 году, когда я окончил 6 класс. Записал сначала в анкете на заводе – перепроверять никто не стал. Ведь в то время было столько смертей, что это никого не удивляло. Отсюда и укрепилось.
Мама пошла работать почтальоном на почту. Специальности у нее никакой не было, но она легко устроилась, без проблем. В то время кругом требовались люди. Работала почтальоном, таскала на плечах сумку с похоронками, с письмами фронтовиков. Помню, частенько приходила расстроенная: «Ой, опять похоронку принесла!» Деньги, разумеется, получала маленькие – где-то около 400 рублей в месяц. На почте проработала всю войну, а после ее окончания уже не работала нигде. К тому же, мы уже подросли, уже встали на ноги. Я рассудил так: слесарь – специальность неплохая. Вот и стремился выучиться.
Жили мы в бараке. У нас было печное отопление, я таскал на себе дрова, пилил их, колол. Водопровода не было, носили воду ведрами из колодца. Комната 18 квадратных метров, жили впятером. Маму я жалел, просто жалел. Ведь запросто мог стать бандитом, но меня удерживало осознание того, что мама и так настрадалась, чтобы мне еще ерундой заниматься.
Честно говоря, я устал постоянно принимать какие-то решения. Но кто другой мог взять на себя ответственность? У матери свои заботы. У неё глаукома появилась на глазах. Она практически ослепла. Ну, с кем посоветоваться? Не с кем. Значит, – принимай решение сам. Вначале за себя, потом за семью, потом за своих младших брата и сестер, потом за родственников. С тех пор эта обязанность лежит на моих плечах тяжким грузом.
Окончил ремесленное, поработал мастером в училище, затем устроился на завод слесарем. Параллельно учился в вечернем техникуме, который окончил в 1949 году. Причем, окончил с красным дипломом – первый в истории этого техникума.
Меня тут же без экзаменов зачислили студентом механического факультета Уральского политехнического института в Свердловске. Стипендия небольшая – 195 рублей. А на нее нужно прожить, одеться, да еще семье часть отправить. Стал подрабатывать – по ночам разгружал вагоны. На одну из зарплат я даже позволил себе приобрести лыжный костюм. Раньше каждый студент считал гордостью ходить в лыжном костюме. Никаких бабочек, никаких костюмчиков. А в лыжном костюме и удобно, и гладить не надо. В нем прилично и в театр сходить, и на занятиях появиться. И тепло. В общем, приобрел самую что ни на есть нужную одежду.
Тяжело работать и учиться, да еще на пятерки и четверки, чтобы стипендии не лишили. Но все равно студенческая жизнь была очень интересной и насыщенной. В УПИ я проучился три курса, а потом меня забрали в военрем в Ленинграде. Там тоже никто не знал про моего отца. Никто не знал. Но я-то в душе своей не забывал о нем никогда. Не было другого выхода, кроме как скрывать судьбу своего отца. Потому что таких не брали в институт.
Мы знали очень мало о политике. Но я вот что должен сказать: хотя у меня отец пострадал, другие репрессированные пострадали, но все-таки к Сталину я отношусь лучше, чем к нашим руководителям сейчас. После войны стали строить заводы, дороги. Мы уже не голодали, у нас появилась возможность что-то купить. И это нас подстегивало. После окончания института у каждого была полная гарантия, что он попадет на нужный завод и получит конкретную должность. А дальше уже от тебя самого зависело, как ты пойдешь по карьерной лестнице.
Хорошо помню день смерти Сталина. В то время я еще учился в УПИ в Свердловске, но уже собирался ехать в Ленинград. У меня сохранилась фотография: мы, студенты, несем почетный караул у большого портрета Сталина. Траурные приспущенные знамена, монотонная музыка. Эти дни в моих воспоминаниях – непрерывная музыка печали. Для нас его смерть была огромной трагедией. Мы знали, пока есть Сталин – жизнь понемногу улучшается. Все надежды связывали с его личностью. И когда его не стало, мы были в растерянности – что будет дальше?
В нашем восприятии Родина и Сталин были одним целым. Ведь мы знали, что наши бойцы, солдаты шли с криками «За Родину, за Сталина!». И мы воспринимали это совершенно естественно. Во время войны забылись репрессии. Люди даже перестали болеть – хворать было некогда, все работали. У всех головы заняты только тем, как помочь фронту. Какой солдат без оружия, без патронов, без снарядов? А кто им все это поставлял? Мы – пацаны, дети, женщины. Мы действительно не считались ни с временем, ни с здоровьем.
Когда кончилась война – это было счастье. Но опять же – разруха кругом. И за какие-то 4-5 лет подняли страну, восстановили заводы. Организатором этого был наш вождь, наш Сталин. Его заслуга в этом неоценима! Ведь весь народ сумел поднять на восстановление. Народ погнал в трудармию.
Трудармия – это был специальный набор людей, которых вербовали только для работы. В трудовую армию набор такой же, как и в обычную армию. Нужно строить – строили, нужно прокладывать железную дорогу – прокладывали ее. Трудармейцам выдавали казенный паек. Всё, как положено, только одежда не военного образца. Это было хорошее изобретение. Еще лучше было бы, если кто-нибудь добровольно пошел восстанавливать промышленность.
Ну и, конечно, одно из главных преимуществ Сталина, за что его вспоминают все пожилые люди, – это ежегодное снижение цен. Каждый год – с 1946 по 1948 – мы ждали снижения цен. Мы стали жить получше. Денежки-то те же самые получали, зато продукты стоили дешевле, и их становилось больше.
Я считаю, что Сталин вполне заслуживает уважения, потому что если бы не его политика, то вряд ли эти снижения были бы. Авторитет Сталина был очень велик. Разброд, разлад в коммунистической партии начался уже с Хрущева, который развеял культ личности. Наверное, он хотел обнародовать репрессии. Но после него все кинулись критиковать партию.
О культе личности мне говорить сложно. Потому что мы знали только Сталина. Мы знали, что он наш вождь. Конечно, его окружали члены ЦК и политбюро. Хотя мы их и знали, но роли их не чувствовали и не видели. Так о каком культе тут можно говорить?! Мы знали, что все идеи идут от Сталина, а остальные только исполняли. Культ личности нами не признавался, и он был для нас неважен.
Я считаю несправедливым мнение, что в репрессиях виноват один Сталин. Как раз наоборот. В первую очередь в репрессиях виновато его ближнее окружение. Это сейчас очень много информации – на разных телеканалах разное мнение, и ты сам выбираешь то, которое считаешь истинным. А в то время ни рекламы, ни информации не было. И Сталина просто пугали, преподносили ему ложную информацию. Говорили, например: «против тебя затеял заговор Бухарин». И преподносили это так, что хотят его предохранить. Поэтому и получали от Сталина «добро» на арест и ликвидацию.
Оканчивал институт я уже в Ленинграде, куда нас отправили на ускоренный курс. При распределении я выбрал Пермь, завод Дзержинского. Здесь, в Перми, у меня никого не было, приехал сюда один. Потом всю семью вытянул в Пермь. Всю! Только женился – и сразу привез мать, сестер, брата. Долго бились, но устроились и стали жить.
Постепенно я продвигался по служебной лестнице. Анкетные данные у меня не проверяли. Так шло до 1958 года, когда я стал заместителем начальника цеха. Цех приступил к выпуску спецпродукции, и меня, как руководителя, должны оформить на так называемую «группу секретности».
И вот тогда я почувствовал, что необходимо заниматься реабилитацией отца. Это уже не институт, где не обращали внимание на родословную. Обстановка на заводе совсем другая. Ведь при оформлении на группу секретности на заводе проверяли досконально всю биографию, поднимали все архивы. И я готовился к тому, что меня раскроют с мнимой смертью отца. А если бы раскрыли, то, не дай бог, еще в какие-нибудь шпионы записали бы! Нужно было обрести ясность в отношении судьбы отца, иначе мне пришлось бы плохо.
И тогда я, предвидя заранее это дело, в 1962 году написал в Башкирию: «Прошу сообщить, где мой отец». До этого, по сути, у меня не было необходимости, не было нужды узнавать, что сталось с отцом. Мне прислали ответ, что в 1938 году Салтыков К.М. был осужден по статье 58, пункт 10-11. Я повторно отправил запрос, живой он или нет. Пришло письмо: «Умер в местах заключения от крупозного воспаления легких в 1943 году». Я тогда подумал: Боже ты мой, в 1937 году забрали – и до 1943-го он где-то маялся.
Тогда я обратился в Верховный суд, приложил к запросу копии документов из Башкирии и собственное письмо, где изложил свое мнение, что «не верю, будто мой отец был «врагом народа». Через какое-то время в 1965 году мне прислали документ – справку о том, что отец признан безвинно осужденным и посмертно реабилитирован.
И когда стали оформлять на группу секретности, тут же меня вызвал к себе начальник отдела кадров Казаков. И говорит мне: «А ты ведь неправильно написал!» – «Что неправильно, Иван Иванович?» – «У тебя отец-то ведь не умер. У тебя его арестовали!» – «Да, арестовали». – «А почему же ты так написал?» – «А кто бы меня пустил в институт учиться, на завод работать, если бы я написал правду? Но теперь смотрите справку, – я честный человек. Теперь меня нельзя ни в чем упрекнуть».
После этого мне разрешили исправить анкету: мол, не знал, что отец был арестован и осужден, но теперь на руках имею документ, что отец – безвинный, что он реабилитирован. Рассмотрели, приняли и перевели на группу секретности. После этого началось восхождение по карьерной лестнице: стал начальником цеха, затем секретарем парткома, затем главным инженером, затем директором.
История моего отца могла бы мне помешать моей карьере. Обязательно! И даже сильно помешать. По правде сказать, я даже, наверно, в институт бы из-за этого не попал.
А полученную справку я сразу же размножил и выдал каждому родственнику: «если вас кто-то в чем-то будет прижимать – вот документ, который подтверждает, что вы чистые». С этого момента мы стали законными людьми.
Потом я уже не интересовался судьбой отца. Получил похоронку – и смирился. Какой смысл переживать дальше? Надо жить, а не горевать. Горе тоже скоро забывается. Жить надо, жить хочется и жить хорошо, как говорил Маяковский. Просто это личная трагедия, которую затаил в себе – и всё.
В то же время я, как человек с точки зрения лояльности чистый, подал документы на вступление в партию. Ведь не все же члены партии – дураки. Мне обязательно нужно было доказать, что я сын безвинного человека, чтобы подниматься по служебной лестнице дальше. В партию вступил по нескольким причинам. Во-первых, если ты не являлся членом партии, то не мог занимать руководящую должность. Во-вторых, как мне казалось и как, по правде сказать, я думаю до сих пор, – не все члены партии карьеристы и болтуны, стремящиеся в КПСС ради собственных «шкурных» интересов. И мне хотелось быть в рядах таких честных, искренних, ответственных людей.
Конечно, я не склонен идеализировать партию. Например, когда был директором Центра стандартизации метрологии, я знал, что при обкоме партии составлен список лиц, которых ни при каких условиях никогда нельзя опустить ниже определенного уровня. Не справился с одной работой – переводят на другую должность такого же ранга. И этот человек уже не исчезает из поля зрения. Раз попал на эту орбиту – он уже с нее не сойдет.
И мне, директору, было очень сложно лавировать между обкомом партии, законом, Госстандартом. Я не мог принимать за чистую монету всё, что говорил обком партии, потому что я знал гораздо больше. Но со мной считались, очень сильно считались! Ведь я был в свое время даже секретарем парткома. А секретарь парткома на заводе имени Дзержинского – это уже уровень секретаря райкома, потому что завод насчитывал две с половиной тысячи коммунистов.
Замечу: меня интересовал не уровень должностей, а уровень знаний, и я поднимался в соответствии со своим уровнем. Количество денег и количество влиятельных друзей меня не волновали. Я не гнался за должностями. Предлагали интересную должность, – я соглашался. Но только потому, что мне хотелось. Так я стал главным инженером, стал директором.
Я до сих пор считаю, что факт ареста отца марает мою биографию. Это въелось в мою кровь, хотя я и доказал потом, что отец невиновен. На заводе, пожалуй, до сих пор никто об этом не знает. Кроме отдела кадров и секретного отдела. Из остальных никто не знал и не знает! И кому особенно это надо? Кому какое дело, кем был мой отец? Если бы кто-то спросил у меня, я бы нашелся что ответить: «Вот, извини, у меня есть документ». Я специально позаботился о наличии этого документа, чтобы вопросов не возникало.
Такую справку иметь необходимо, просто обязательно. Возьмите, например, известный сталинский тезис «Сын за отца не отвечает». Это ведь только теория, а на практике всё происходит наоборот. Все отвечают за своих отцов. Я чувствовал, что могу пострадать из-за своего отца. Поэтому и стал доказывать, что это неправда, что я такой же, как все. Из-за репрессии чувствовал себя ущербным, неполноценным. И это было очень тяжело.
Даже женился только в 27 лет, когда почувствовал себя более-менее на ногах. А до этого и подумать не смел, как это я, голодранец и с такой биографией… Девушки у меня всегда были очень хорошие. И как я мог любой из них предложить стать моей женой? Что бы сказали ее родители? Не хотелось срамиться. Как скажу, что я сын расстрелянного? Я стыдился этого. Ждал до того момента, когда уже стал самостоятельным и мог сказать: «Да, у меня отец был такой-то. Но он ни в чем не виноват перед своей Родиной».
Мы с будущей женой Татьяной познакомились в 1961 году и в том же году поженились. Рассказал ей обо всем до свадьбы. Мол, так и так. «Не пугаешься?». Не испугалась. Мало того, ответила: «Ну и что ж? В моей истории тоже есть такая история». Ее деда расстреляли где-то в 1937-38 годах на Донбассе. То есть она понимала, что это такое. Она меня понимала. Поэтому мы и сошлись.
Рассказав об отце, я хотел избежать неожиданности. Разумеется, был уверен, что мой рассказ не повлияет на ее решение. Ведь видишь человека, его характер. Жена у меня хорошая – мне другой не надо. В молодости встречал девушек видных, красивых, но не знаю, как бы они потом стали ко мне относиться. А моя Татьяна всегда верная была.
Можно сказать, из-за репрессии я стал только крепче, упрямее. И всегда считал, что из-за этого нельзя уйти на скользкую дорожку. Мной двигало чувство, что я должен доказать всем: дети моего отца – хорошие люди. Настоящие люди. И так оно и получилось.
У меня две дочери. Я старался, чтобы у них все было хорошо. Пусть моя жизнь исковеркана, но чтоб, не дай бог, до них не дошло. Чтобы они жили с ощущением, что у них отец – нормальный человек! И им некого стыдиться. Я – нормальный. Нормальный для них и для всех остальных.
Правда, до сих пор чувствую себя обиженным. И обиду эту ничем не вытравить, потому что не понимаю – за что мне такое? Своим детям рассказал, что дедушка был репрессирован. Я их собрал и сказал: так, мол, и так, имейте в виду. Не хотел, чтобы они пострадали так же, как я в свое время. Поэтому и рассказал все, как оно было. Правда, им уже всё равно. Они мало понимают, что было и как. Это очень плохо, что они не понимают.
Мы довольно часто дома разговаривали с женой на тему репрессий. Жалели наших отцов, наших дедов. Жалели, что их расстреляли, причем не за бандитизм, не за грабеж. И мы с ней сходились во мнении, что это были происки Ягоды, Берии и остальных, что именно они командовали расстрелами. Я действительно в какой-то мере оправдываю Сталина. Потому что окружение нагоняло на него страх, а он уже поступал соответственно.
Я понимаю, что надо было поднимать страну, поднимать экономику. Нужно было проводить индустриализацию, продолжать ленинскую электрификацию. Поэтому и жертвы должны были быть. Без этого наша страна вряд ли поднялась на ноги.
Я не могу сказать, что я любил Сталина, как отца. Слишком высоко от нас он был. Его скорее можно сравнить с богом. Уважение к нему незыблемо.
В 1997 году мой брат Николай решил еще раз написать в Башкирию. Он хотел узнать, где отец похоронен. И вдруг присылают совсем другой ответ: «Ваш отец, арестованный 7 декабря 1937 года, был расстрелян 1 марта 1938 года в Уфе. Похоронен в братской могиле». Вот так и получилось, что у меня теперь две похоронки: одна на 1943 год, а другая – на 1938-й. Дело отца хранится в прокуратуре или в архиве Башкортостана. Но я с ним не знакомился и даже не пытался этого сделать. Мне было не до этого. Ведь когда я доказал, что отец невиновен, я на этом успокоился. Мне этого достаточно.
Мы с братом хотели съездить на могилу к отцу. Думали: если отдельная могила у него – съездим. А раз братская могила… Не поехали.
Сейчас я вновь возвращаюсь к религии. Конечно, больше всеми этими обрядами занималась моя Татьяна Яковлевна. Я, честно говоря, и в церковь-то не хожу. Но ведь важна внутренняя потребность. Верующим можно быть по-разному. Надо не считать себя религиозным, а чувствовать себя таким внутренне. Самое главное – быть верующим в душе. Я прочитал Новый и Старый Завет и знаю, как раньше говорили, все заповеди: не убий, не укради и так далее. И это я и пытался всю жизнь соблюдать. Внутренне, в душе я мысленно себя контролировал, не противоречит ли мой поступок заповедям Божьим. Отсюда и исходило мое поведение.
А в церковь я перестал ходить после ареста отца. Потому что – мало ли что? У отца своя трагедия, а у меня – своя. Мне приходилось жить и скрывать. Вот эта скрытность – и есть наша трагедия. Нам нельзя было уронить себя в глазах окружающих. И нам надо было жить.
Поделиться:
⇐ предыдущая статья | в оглавление | следующая статья ⇒ |