⇐ предыдущая статья | в оглавление | следующая статья ⇒ |
2.28. Столько горя, нищеты, унижений пережито
Я, Черепанова Прасковья Якимовна (в девичестве Мехрякова), родилась в 1924 году в деревне Петрово Лязгинского сельсовета Лысьвенского района Пермской области в крестьянской семье. Дед по отцу, Иван Иванович Мехряков, был священником (настоятелем) старообрядческой часовни в деревне Мехряково, имел немного земли, лошадь, корову, сеял хлеб.
У деда по матери, Григория Григорьевича Мехрякова, была большая семья: пять дочерей и один сын. Дед имел землю, держал скотину. Сын его Максим Григорьевич в 1920-х годах стал заниматься мелкой торговлей, открыл магазин в деревне и магазин в городе Лысьве. За что и пострадала семья: раскулачили деда, сына с семьей выслали на север Урала.
Престарелые дед Григорий Григорьевич и бабушка Анисья доживали в деревне. У двух маминых сестер мужья в 1937 году были репрессированы, как и мой отец. А младшую сестру со всей семьей тоже выселили на север Урала, у них было пятеро детей.
Мой отец, Мехряков Яким Иванович, взял себе отдельную усадьбу, начал строить свой дом, так как в семье было уже к 1928 году пятеро детей. Построил большой двор для скота, надеясь обзавестись хозяйством, да не успел – началась коллективизация. К этому времени он имел лошадь и две коровы.
Отец читал газеты, понимал, что власти нужно подчиняться, что настали совсем другие времена. Я смутно помню, как плакала мама, когда отец повел своего любимого вороного жеребца и корову на колхозный двор. Он вступил в колхоз вместе со многими односельчанами, потом вступил в ряды партии и был избран в правление колхоза, отвечал за животноводство.
Свой дом ему некогда было достраивать, большой новый двор для скота он безвозмездно отдал колхозу, двор перевезли в деревню Выломово и сделали в нем ремонтные мастерские для сельскохозяйственных машин. Мы переехали жить в дом деда Григория Григорьевича, дом был большой, пятистенный, где и доживали дедушка с бабушкой Анисьей.
Дед вскоре умер, а бабушка ушла жить в маленькую избушку, где жила Аниска – женщина-инвалид, калека, за ней нужен был уход, бабушка опекала, кормила и обихаживала ее, жила на подаяния добрых людей. Бабушка жила еще долго в небольшой семье монашек, которые ее потом и похоронили.
Дед по отцу, Иван Иванович, в колхоз так и не вступил, его облагали большими налогами как единоличника, отбирали собранный урожай. У деда были еще сын и дочь. Дочь вышла замуж, а сын Афанасий ушел работать на Лысьвенский завод, так как не ладил с мачехой, родная его мать рано умерла.
Иван Иванович считал большим грехом идти в колхоз и упорно сопротивлялся. Закрыли часовню, старший сын (мой отец) вступил в партию и в колхоз, дед осуждал его и молился. В дальнейшем младший сын вернулся в родной дом, женился и тоже вступил в колхоз. А дед стал совсем стар и доживал в одном доме с младшим сыном.
В 1933 году, 14 октября, в праздник Покрова Пресвятой Богородицы, стадо колхозных коров пасли на отавах, а потом загнали на луга, где была убрана капуста. Ранее выпавший снег растаял, было тепло, но сыро. Коровы, с аппетитом поедая капустный лист, объелись, их стали гонять, ветеринар делал какие-то проколы. Мы с ребятами, идя из школы, увидели такую картину: некоторые коровы стали падать со вздутыми животами, около них хлопотали деревенские мужики. Девять коров пришлось прирезать. Старый опытный пастух не учел, что нельзя было с отавы гнать коров на капустный лист, а отвечать за это пришлось моему отцу – якобы за то, что не дал инструктаж пастуху.
Отца посадили. Хоть убытка колхоз не понес – мясо реализовали – отец отвел на колхозный двор последнюю нашу корову. Без всяких решений суда у нас забрали пять овец и двух огромных свиней. Пропали все заработанные трудодни трех человек: отца, матери и брата-подростка, который после учебы в ФЗУ тоже работал в колхозе. Из дедушкиного дома нас выгнали – дом-то теперь был колхозный! Мама плакала и причитала: «Вот, за грехи отец наказан в самый Покров, за то, что вступил в партию, забыл про Бога, пошел против воли своего отца...» А дед Иван Иванович приютил маму с пятью детьми.
До суда еще отца объявили «врагом народа», наказали невинных детей голодом и нищетой. Люди жалели маму: несли кто муки, кто молока, кто кусок мяса. Младшей сестренке Люсе было всего полтора месяца, от горя и слез у мамы пропало молоко, ребенок плакал, и мы все жались в уголок, не смея плакать, очень жалели маму. Нам было непонятно, за что посадили отца, ведь не он пас коров.
Долго длилось следствие, и зимой состоялся суд. Дедушка привез нас на суд, чтобы повидаться с отцом. У деда тогда еще была лошадь. Отца осудили не как «врага народа», а по 111-й статье – за халатное отношение к делу. Председатель сельсовета был возмущен таким послаблением. Отцу дали три года и отправили строить канал «Москва-Волга».
Мама и брат Павел работали в колхозе, брату было 17 лет, и он работал молотобойцем в кузнице. Как-то в колхозе организовали комсомольскую свадьбу для парня, присланного из города на работу в колхоз; местных ребят не пригласили, а гуляли на свадьбе люди из колхозного начальства, комсомольцы и коммунисты. Местные ребята туда заявились незваными гостями, их подвыпившие гости погнали в шею, как тогда говорили, началась драка. Утром приехала милиция, и моего брата Павла и еще нашего двоюродного брата Витю арестовали и увезли в город. Брату определили срок – 6 лет, Вите – 4 года. Отец сидит, значит, и его «отродье» надо наказать как следует.
Вскоре отец вернулся, отбыв наказание за два года, – его освободили досрочно. Мама не дала ему вернуться в колхоз, и отец поступил рабочим на железную дорогу, в четырех километрах от деревни Петрово, где мы жили в недостроенном доме. Родные люди помогли выделать прируб, сбить глинобитную печь, а в другой половине дома не было ни пола, ни потолка. Потом мама держала там козу в холоде, и даже один год – корову. Двор весь отец отдал колхозу. Ходить на работу отцу было далеко, околоток железной дороги протянулся километров на десять. Решили переехать жить в железнодорожную казарму, где освободилась небольшая каморка.
Отцу как многодетному и хорошему работнику-путейцу дали корову – уплата в рассрочку. Стоила корова 300 рублей, а зарплата отца была 60 рублей. Это уже был 1937 год. Отца снова посадили, корову забрали. Он так и не успел выплатить за нее нужную сумму. (Справка: Мехряков Яким Иванович, ремонтный рабочий, 13.11.1937 г. осужден тройкой при УНКВД Свердловской области по ст. 58-9 к 10 годам ИТЛ).
Мы с мамой вернулись в свой недостроенный дом, мама умолила взять ее снова в колхоз. Младшему братику Вене было 1 год и 3 месяца. Мне 13 лет, брат Валентин десяти лет умер, сестре Александре было 12 лет, Людмиле – 4 года. Старшая сестра Лиза была замужем, жила в Лысьве и работала на заводе.
Мама все десять лет без отца работала дояркой, телятницей. Тогда еще не было никакой механизации на ферме – все делалось вручную. Я часто бегала на ферму – помочь маме подоить хоть 3-4 коровы из 15, почистить стойла, помыть коридор. Летом приходилось работать на сенокосе, зарабатывать трудодни.
Когда началось «укрупнение» деревень, колхозов, все из деревни Петрово стали перевозить свои дома в деревню Выломово, где было правление колхоза, где построили большой скотный двор, там был пруд, и стояла водяная мельница для размола зерна. Потом завод помог построить маленькую электростанцию.
Привезли турбину, установили ее вместо водяного колеса. И появилось в деревне электричество, линию тянуть помогали заводские шефы. Колхозная электростанция работала с вечера до 12 часов ночи и утром с 5 часов до рассвета. Появилась кое-какая механизация: работала лесопилка, качали мотором воду на скотный двор, поставили автопоилки, доярки освободились от таскания ведер с водой, но это произошло гораздо позднее, уже после войны, и стали аппаратами доить коров.
Мама продала наш недостроенный дом, его увезли в Лысьву. А купила она маленький домишко, где рядом стояла маленькая конюшня, можно было заводить скотину. За хорошие удои от коров, за сохранение родившихся телят маме дали премию – трехмесячную телочку. Вот было радости! Будет своя коровушка-кормилица! И дождались. Стало свое молоко. Можно и сколько-то сэкономить и продать. Носили за 9 км в Лысьву литров по 10 молока. Нужно его продать, а на вырученные деньги купить детям одежду к школе, тетради, карандаши и ручки. Носили с сестрой по очереди на коромысле, в пятилитровых бидонах молоко. Иногда ходили за ягодой – земляникой и малиной, за смородиной, чтобы продать.
Случилось так, что оба наши «зэка» оказались в Забайкалье: отец работал в шахте угольной, а брат на какой-то стройке, кажется, строил железную дорогу. Теперь многое забылось. Стыдно было говорить с посторонними, что сидят и брат, и отец. Письма приходили от них, я отвечала, мама только могла читать, а писать не умела, диктовала мне и плакала. Отец благодарил за письма, хвалил меня за грамотность. Брат Павел писал реже.
В 1939 году я окончила семилетку с похвальной грамотой – училась отлично. В деревне не было средней школы, и, наверное, мое образование закончилось бы. Но моя учительница уговорила маму отправить меня в город, в 8-й класс. Она сказала ей: «Пусть хоть одна из семьи получит образование, будет опорой и помощницей». Младшие сестры закончили только по три класса, надо было помогать по дому, работать в колхозе.
Окончила я восьмой класс, живя у двоюродной сестры в Лысьве, они меня кормили и одевали. И тут ввели плату за обучение в 9-10-х классах, мама не могла платить за обучение – денег в колхозе не давали, сказала: «Будешь работать в колхозе». И снова мне повезло. Наш бывший директор школы устроил меня работать учителем начальных классов. Я поступила на заочное отделение Пермского педучилища и стала учить детей. Коллеги мне помогали освоить эту профессию.
Первая моя учебная сессия была в январе 1941 года, вторая – в июне. Как сейчас помню воскресенье 22 июня. Толпа народа на улице утром у репродуктора, бежим тоже туда и слушаем выступление Молотова: Гитлер напал, бомбили наши города. У военкомата очереди мужчин, а к вечеру готовились эшелоны и отправлялись на фронт. Паники не было, только слезы жен и матерей, и уверенность в скорой победе.
Утром 23 июня мы пришли сдавать какой-то экзамен, но увидели во дворе педучилища вынесенные столы, парты: в здании готовились принимать раненых, оборудовали госпиталь. Вот тут мы все ощутили серьезность событий. Нас отпустили по домам.
Еще когда училась в 8 классе, меня приняли в комсомол, а когда стала работать в школе, выбрали комсоргом небольшой деревенской комсомольской организации. Проводила собрания, в летний отпуск все учителя работали в колхозе, как могли, помогали фронту: собирали теплые вещи, писали письма, отправляли посылки на фронт, проводили с колхозниками политинформации, ходили по бригадам и рассказывали о событиях на фронтах.
Радио в деревне не было, читали газеты, из райкома партии присылали сводки. О политике разговоры не вели, верили и в Сталина, и в победу Красной Армии. Мама верила в Бога, по ночам иногда молилась, но нам веру не навязывала. Мы жили своей жизнью. Сестра Александра работала в колхозе, но потом ее мобилизовали в Чусовской домноремонт. Они ездили с бригадой ремонтировать доменные печи, труд был непосильным для девушки, но зато там давали хлебную карточку. А в деревне колхозникам почти не сходилось хлеба, все отдавали фронту. Вторая сестра, Людмила, подросла и в 13 лет стала дояркой на колхозной ферме.
В 1942 году брата Павла из колонии, не отпустив домой, отправили на фронт. В 1943 году он погиб на Курской дуге, пришла похоронка, мама рыдала, мы все плакали. Брат похоронен в братской могиле около деревни Кашара Поныровского района Курской области. Ему было всего 26 лет!
В деревне люди голодали, карточек колхозникам не давали, хлеб-зерно сдавали государству, порой и семян мало было, чтобы засеять поля, площади занимали под картофель, капусту, свеклу и даже редьку. Люди, получая какие-то уже отходы от зерна, мололи на мельнице с высушенными очистками от овощей, ягодой черемухи, корой ильма – все это шло на выпечку «хлеба», пекли лепешки из отваренной крапивы, лебеды, пеканов. Люди за зиму съедали все свои запасы овощей, у картошки срезали верхушки для весенней посадки, даже зеленый лист капусты солили про «черный день» или на корм скоту. Весной в колхозе делили оставшиеся овощи в хранилищах, даже редьку давали по 100 килограммов на семью. Редьку терли, смешивали с суррогатной мукой или вареной травой – пекли лепешки, похожие на хлеб. Хорошо, если есть корова, с молоком проглатывали любые лепешки, все не пусто – было бы что жевать.
В 1942 году я вышла замуж за комбайнера-тракториста, Александра Арсеньевича Черепанова, в семье которого еще водился хлеб от старых запасов – комбайнерам давали зарплату зерном, как работникам МТС. У мужа была «бронь» – кому-то надо было и на трудовом фронте быть. В 1943 году у нас родился сын Евгений. И тут нас обокрали: увели со двора корову, унесли мешок муки, одежду из чулана. И начался тоже голод. Летом во время посевной и уборочной работникам МТС давали в поле обед и 500 граммов хлеба, муж нес этот хлеб ребенку и больному отцу и матери. Мне как сельской учительнице давали на месяц 9 килограммов муки. Она шла на сдабривание травяных и овощных лепешек. Если иногда пекли хлеб, то из тертой сырой картошки с примесью муки.
В 1944 году мужа взяли на фронт, но до фронта он не доехал: в городе Кирове его сняли с поезда с приступом аппендицита, сделали операцию. Потом его направили в город Свердловск, где стоял танковый полк. Там же ремонтировали поврежденные танки, прибывшие с фронта. Муж был в транспортной роте, а потом принял танк и проходил ученья. Танкисты готовились к отправке на Восток, там открывался фронт с японцами. Война близилась к концу, муж на фронт не попал, в 1946 году его демобилизовали. 1 февраля он был дома. За время его отсутствия умер его отец Арсений Федорович, а в 1947 году 11 мая умерла его мать Евдокия Савельевна.
Муж работал дежурным электриком на колхозной электростанции, я работала в школе. 7 ноября 1946 года у нас родился второй сын – Михаил. Вскоре отменили карточки. Мы купили корову, жить стало легче. Муж за работу получал зерном, так как денег в колхозе не было.
В октябре 1947 года, отбыв 10 лет лагерей, вернулся мой отец. Я случайно встретила его на станции Лысьва, он меня не узнал, принял за старшую сестру Лизу. И я еле узнала его, скорее, догадалась – по деревянной ноге и костылям, и не удивительно: ведь когда его брали, мне было 13 лет, а теперь я была мать двоих детей.
Столько горя, нищеты, унижений было пережито.
Отец стал работать в колхозе: то был сторожем, то возил с фермы молоко в Лысьву на молзавод, то пас телят – работа находилась. Колхоз стал вскоре совхозом, вроде и легче стало жить.
Сестры, не получив образования, трудились в колхозе, потом вышли замуж. А младший брат Веналий поступил на завод учеником фрезеровщика и окончил 11 классов вечерней школы рабочей молодежи. Он стал кадровым рабочим Лысьвенского металлургического завода. Отец и мать получили пенсию по 45 рублей, были рады, держали корову. Мама от непосильного труда и лишений очень долго болела, в 1964 году 15 ноября она умерла.
Отец женился снова и уехал в Лысьву. Жил еще 12 лет, умер 27 марта 1976 года.
В 1957 году закрыли школу в Лязгино, оставили только начальные классы. Мы переехали на станцию Кормовище, где планировалось открытие средней школы. В семье было уже три школьника: Евгений учился в Лысьве в 7-8 классах, Миша пошел в 5-й класс, Вася – во 2-й, уже в Кормовище. Было еще двое малышей: дочке Гале исполнилось 6 лет, сыну Паше – 1,5 года.
Я не знаю, кто доносил на отца. В нашей деревне арестовали еще пять человек, мужчин-колхозников. Ну что можно было доносить на полуграмотных людей? Честно трудились, были в передовиках, не лодыри, не пьяницы – примерные труженики и семьянины. Никто не верил, что они «враги народа». Даже в школе мы – дети «врагов народа» – не слышали порицания со стороны учителей, нас жалели, сочувствовали. Конечно, мы старались молчать, не афишировать все это. Спасибо добрым и чутким людям.
Мама часто плакала и винила отца – зачем пошел в партию, забыл Бога, принимала это как кару Божью. Отец говорил, что и в лагере не винили Сталина, а винили его соратников: Ягоду, Ежова, Берия и других. А когда умер Сталин, я помню, в школе был траурный митинг, многие учителя плакали, и было ощущение страха – что теперь будет? А было вскоре выступление Хрущева о культе личности Сталина. Вот только тогда мы стали понимать, в чем причина репрессий.
Отец стал более разговорчив, кое-что стал вспоминать. Но когда говорил сквозь слезы, мы жалели его и боялись сделать ему больно, а он только вздыхал и говорил: «Сколько хороших людей погублено...». Когда он прочитал «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, то сказал: «Только один день, и день не самый плохой. А сколько дней в десяти годах?»
Архивы не сохранились. Письма из лагеря сожжены. Многие друзья даже и не знали, что мой отец репрессирован, об этом старались не говорить.
У моей подруги брат Николай служил в Красной Армии танкистом, остался в кадровых войсках сверхсрочно. Когда посадили его отца Александра Кузьмича Сергеева, сын от него отказался. Николай воевал, в звании майора командовал танковым подразделением, погиб под Сталинградом – сгорел в танке. Посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза, похоронен он в братской могиле. Многие дети репрессированных отцов погибли на войне за Родину.
Сегодня живы мои младшие сестры, Александра и Людмила, и самый младший брат Веналий. Все живут в городе Лысьве Пермской области, все пенсионеры.
Ареста отца в 1937 году, конечно, никто не ждал. Но вокруг шли аресты. Все недоумевали – за что? Отцу даже обвинений не предъявили. Остановился товарный поезд против нашей казармы, вылезла группа милиционеров, стали делать обыск: якобы у нас хранится оружие. Тятя лишь усмехнулся. Мы собирались в школу, все были перепуганы, мама плакала, держа маленького братца на руках, а отец спокойным голосом нас успокаивал: «Да вы что, я ведь ничего не сделал. Вот разберутся, и я приеду домой». Смотрели все фотографии, искали письма, и совсем не искали никакого оружия. Забрали карточку, где тятя в форме унтер-офицера. Мы думали – за это, вообще не понимали, за что его посадили.
Когда он отбыл срок, сказал после десяти лет лагерей: «Так за что я все-таки сидел? Сам не понимаю». Ему там вычитали: сверло на работе сломал, в царской армии служил. А отец им говорил, что другой-то армии тогда не было. Приписали тоже, что коров отравил. Кто-то там давал показания, совсем неправдоподобные. Пять-шесть мужиков еще с ним посадили, деревенских, совсем простых работников, колхозников. Их-то за что? Да, отец был сыном священника и взял в жены дочку кулака. И когда младший сын умер, десятилетний мальчик, брат мой, мама перекрестилась и молитву прочитала, а сказали: ага, по религиозному обряду хоронил сына-то. Да ведь отец уж был тогда не коммунист, да и мама только, может, молитву прочитала. А отец вовсе и не молился, только после того, как мама умерла, он стал молиться, совсем престарелый.
Рассказ Полины Якимовы дополняет ее сестра – Людмила Якимовна Мехрякова:
– Когда отец вернулся, мы, младшие дети, думали: что за человек? Как чужой он нам. Ревновали его к маме. Нам больше нужна была мама, а не он. Вот какой-то мужик пришел, мешает. И ревели, бывало, даже. Веня ревет, я реву – не надо нам его. Потом привыкли, а сначала как чужого боялись.
До ареста он большой авторитет имел. В Лысьву один раз с мамой нас возил, в театр. Я первый раз тогда в театре была. После пленума районного какого-то было посещение театра. Так это было для нас событие! Отца уважали. Может, только кто-то из старых верующих людей роптал на него, за то, что сын священника вступил в партию. Как это так можно было – нарушить часовню, принимать в этом участие сыну-то священника? Нет, крест он не сам сбросил. Даже моя свекровь говорила: как это у него руки поднялись крест-то с часовни снимать? Я говорю, что не он ведь снимал. «Но он тут стоял. Он все видел». И это ему вся деревня в вину ставила.
Люди не понимали, может, многого. Но иногда что-нибудь в газете напишут – не верилось. Вот это было. Не верилось. Думали, что всё привирают маленько, приукрашивают. И с усмешкой, между собой – конечно, только между собой: ну, опять новый лозунг Сталина! Вот, например, строили великие стройки-то. Это ведь просто поражались. Канал построили, это – ладно. А потом что еще строили при нем? Много ведь каналов-то построили. Тогда даже не понимали, что это даровая сила строит.
Конечно, были неурожайные годы… А на трудодни хороший ведь хлеб получали по первости. В тот год, когда тятю за коров посадили, семь килограммов на трудодень пришлось. Все полные амбары забили. А у нас всё отобрали. Ведь не было же такого закона, и суд еще ничего не решил, а уже всё у нас забрали. Вот мы и голодали.
Да, по-моему, в 1930 году у нас колхоз организовали. Всё наново еще было, всё наново. По одной корове было, жили, работали... Кого-то надо было посадить. Всех лучших работников посадили – вот нас что удивляло. Никогда больше колхозники столько не получали. А то и горох, и мед, все культуры, все амбары, все лари были полные насыпаны. А потом колхоз пал. Пришли к управлению те, у кого и раньше-то не было ничего. Мама все говорила: вот, лодырям дали портфели, а они и управлять-то не умеют, да и сами-то сроду не рабатывали.
Продолжает разговор Полина Якимовна:
– Отец со всей душой работал для колхоза. Он даже говорил так: «Зачем нам корова, ведь можно молока принести для ребят с фермы?» И корову-то отвел в колхоз. Ни в чем неповинных наказали нас. Ну, тятя... Его «за халатность». А семья-то при чем тогда была? Его посадили, мы остались. А мама свету белого не видала, все мантулила в колхозе... А ее уважали, ее всегда даже хвалили, да и Люся всегда в ударниках была. Честно потому что работали, не привыкли работать спустя рукава.
В деревне случай один был. Это мне потом по секрету сказала сестра Николая Сергеева, Лида, мы в одном классе учились. Нас же пять человек в классе было – у всех отцов посадили. Мы отдельной кучкой и держались все. Она говорит (она все Николой его звала): «Никола-то ведь отказался от папы». Отказался, и им не велел с ним связь держать. И Николая оставили в кадровых войсках, и он потом прошел почти всю войну, звание Героя Советского Союза дали. Так вот, может, Бог-то и наказал за то: погиб, в танке сгорел. За то, что отказался от отца. А отец простой мельник был. Но любил анекдоты загибать, маленько над советской властью насмехаться, это он умел. Его тоже все уважали.
Конечно, была такая радость, когда отца реабилитировали. Ну, пятно это как бы смылось. Тятя, как ожил. Стал ездить в редакцию газеты «Искра» – работал внештатным корреспондентом. Он о недостатках в колхозе писал, вообще был активный. Всегда газеты читал, слушал радио, любил быть в курсе всей жизни. У него образование – всего три класса сельской церковно-приходской школы, но он был грамотнее многих. Пел в церкви, когда его отец там служил. А потом сразу как-то перестроился на новое. Ну, что делать-то было, раз новая жизнь пришла.
Реабилитировали его в 1959 году. Многие не дожили до этого. Ведь умерли. Андрей Фомич умер, Тимофей Иванович умер, многие не вернулись оттуда. Вот Иван Николаевич Черепанов тоже не вернулся, и неизвестно, как он умер и где. То ли расстрелян, то ли умер.
Разговор продолжает старший сын П.Я. Черепановой – Евгений Александрович Черепанов, 1943 года рождения:
– Голодали и мы. Босоногая ребятня грызла подсолнечный жмых, что привозили на ферму скотине, брикеты фруктового чая, дикую редьку, корни лопуха и всякую съедобную ягоду – костянику, смородину, жимолость, черемуху. В урожайные годы малину и черемуху сушили ведрами, из малины зимой можно было сварить немного варенья (если был сахар). Черемуху осенью весь колхоз в определенный правлением день молол на мельнице, из этой муки зимой заваривали начинку для пирожков. Из гороховой и ржаной муки варили кисель и кашу-повалиху. Посередке тарелки или миски с варевом бабушка делала ложкой углубление, куда наливала растительного масла. Зачерпнув киселя или каши, можно было обмакнуть в это озерко ложку. Масло помнится разное – подсолнечное, хлопковое, льняное.
Бабушка всю жизнь проработала в колхозе дояркой. Это труд каждодневный без выходных и, по тем временам, тяжелейший. Раздать корма, напоить, подоить, убрать навоз, почистить коров, подлечить, принять при отелах телят – одной и вручную.
Дома тоже надо все поспеть сделать, отдыхать и даже болеть – некогда. Привыкшая жить в изнурительном темпе, бабушка и после выхода на пенсию по деревне не ходила, а «летала». Деду за его медлительную обстоятельность в любом деле «доставалось на орехи» постоянно. Старшие дети знали его в молодости жестким домостроевцем, перечить ему не смел никто. После лагерей он всех удивлял своей невозмутимостью, мягкостью в общении. Я не слыхал от него грубых, резких слов даже в адрес самых отъявленных разгильдяев или по поводу многих головотяпских выкрутасов властей. За одиннадцать с половиной лет заключения в душе его не накопилось ненависти, все происходящее с ним он принимал с истинно христианским смирением и несокрушимой верой в то, что справедливость, рано или поздно, будет восстановлена.
Только после 1953 года, а тем более после полной реабилитации дед стал скупо рассказывать о прожитом за колючей проволокой: о прекрасных товарищах, о том, как спасал от самоубийства слабых духом, о работе. И никогда не вспоминал вслух об унижениях и страданиях – это было сугубо личное, о котором близким людям лучше не знать. Все мы стали понимать его скрытность, когда прочитали «Один день Ивана Денисовича». Дед читал и плакал, а на наши вопросы не в силах был отвечать – молча отмахивался рукой...
Повторно вступать в «ряды КПСС» он отказался; к протезу, который ему изготовили бесплатно, так и не смог привыкнуть и до конца дней своих ходил на «деревяшке». Много читал, слушал радио. Лысьвенская «Искра», «Роман-газета», «Известия», «Труд», «Советская Россия» – на эти издания ежегодно оформлялась подписка. Его интересовало многое из того, что происходило в стране и за рубежом. Всё дед пытался осмыслить с разных точек зрения, понять цели, ради которых партия раскручивала очередные кампании.
Урезали приусадебные участки, но собирали обязательный продналог. Расформировывали МТС – в деревне появилась своя (колхозная) техника, но, как правило, донельзя разбитая, для которой не было ни ремонтной базы, ни толковых механизаторов. Сносили хутора и маленькие деревушки – укрупняли колхозы, а когда те окончательно рушились, преобразовывали их в совхозы. В деревнях появились переселенцы из Тамбовской области и других разоренных войной краев, их почему-то звали у нас «вербованными».
А в Москве в эти годы шла ожесточенная борьба за власть, и продолжалась охота на инакомыслящих – только власти знали, какие народу можно песни петь и что должно писать и читать...
Поделиться:
⇐ предыдущая статья | в оглавление | следующая статья ⇒ |