⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒

1.34. Всё село собралось: так жалко, зря выселяют!

Из воспоминаний Екатерины Иосифовны Анфаловой

 

Родом я из Белоруссии. Раньше была Бобруйская область, а сейчас Минская. Деревня была очень большая, как село. Тройчаны, деревня. И сейчас эта деревня есть, несколько лет назад ездила ещё туда. А дом наш не сохранился, убрали.

Семья была большая, десять человек в семье было, брат один погиб на фронте. Сейчас там только племянники. Племянники и племянницы остались, сёстры все поумирали, я самая младшая в семье, я только и осталась.

Родители тоже умерли на Белоруссии. Когда после войны, видимо, Сталин разрешил ехать на родину, тогда они уехали. Отец уже не хотел ехать: здесь, говорит, мне лучше вот, чем там, жить; но все стали из посёлка разъезжаться, уже одни остались они, и тогда тоже уехали в Белоруссию из нашего посёлка Одань, Косинский район, Коми округ.

Мне три с половиной года было, когда нас в Коми округ привезли, но я помню, как выселяли. Старшая сестра маму уговорила: «Вы, — говорит, — не довезёте, вас на север везут. Оставьте, — говорит, — я вот воспитаю». Сестра замужем была, четыре года жили, детей не было, она и хотела меня взять. И вот меня завернули в одеяло, под мышку, и… Ну, тут уже народу столько было, когда выселяли, и всё пугали: в тужурке и с пистолетом человек придёт.

Меня принесли к сестре соседи, сестра посадила в угол на печку, ноги и коленки вот так мешком накрыла и говорит: «Сиди, не шевелись, сейчас придёт, — говорит, — дяденька в кожаной тужурке, с пистолетом, сиди, не шевелись». Я сижу, и потом он зашёл да как начал кричать на сестру: «Где ребёнок? Где ребёнок?» — видимо, кто-то сказал. Она говорит: «Нет у меня ребёнка». Он везде стал шарить, искать по углам, на печку залез, с меня как сдёрнул мешок, я испугалась и начала плакать. Он за ногу меня схватил, голова только по кирпичам трясётся, и унёс меня, как сидела, так и унёс, а март месяц, холодно, видимо, ещё было.

Вот принёс меня туда, и в это время соседи меня схватили — и в чулан, обмотали куделей, и опять под мышку, опять унесли. Тот опять заметил: «Нет ребёнка — пуля в лоб. Куда, — говорит, — дели ребёнка?» Мама пошла к соседям да говорит: «Дайте, говорит, довезём, довезём, а то будете, — говорит, — из-за нас страдать». Вот меня и увезли.

Везли в товарных вагонах, ну и, видимо, я заболела. Мама говорит, ехали по Кудымкару, видимо, со всего округа собирали лошадей и уже везли на лошадях от Менделеева. Я открыла глаза и помню голубое-голубое небо. И вот привезли нас в Кочёвский район, деревня Сюльково, туда поместили.

Деда посадили в тюрьму. Отец не знает, за что: «Я, — говорит, — босиком пахал себе». Лошадь была, корова и свинья. Я слыхала, что рассказывал отец: вот кого-то наймут, заставят, ну, чтобы больше выслать, будто кулак… Когда выселяли, говорят, всё село собралось: так жалко, зря выселяют.

Потом деда, видимо, отпустили: ну, видят, что не за что. Как-то он добрался — где пешком, где зайцем — и нашёл нас, и приехал сюда.

Помню, на печке мы сидим с сестрою, сестра на два года меня была старше; отец и мать где-то работают, нужно ведь что-то кушать. Как привезли, голые на печке сидим, а вокруг тараканы. Ох, сколько тараканов было! Воду нам поставят, и, помню, воду мы пьём, и тут тараканы ползают, и мы с аппетитом эту воду пьём с сестрой, на печке сидим. А потом, когда снег растаял, видимо в начале июня, нас из Сюльково увезли за 20 километров от Косы, в лес, в болото выгрузили — и всё. Одань потом назвали посёлок,

Выгрузили прямо в лес. С Юксеева нас направили в сторону Косы, а наши вещи да что покушать было — всё ушло в Гайны, а нас в Косу. Вот мы приехали, и ничего не было. У некоторых что — одежду по деревням меняли на картошку, допустим, на кусок хлеба, а у нас нечего было менять.

Столько детей умирало! Мама говорит, в день по пятеро детей умирали, и их уже хоронили, как селёдку: яму выкопают и просто так и клали. Отец, помню, пришёл с работы, я тогда ещё маленькая была. Я вытянула руки, он меня взял, поднял, держит. А я так: «Хлеба!» Если бы я понимала, разве можно было! Он поставит — я снова, он меня поднимет — я опять: «Хлеба», — еле произношу. Он поставил меня и маме сказал: давай, говорит, спасай, уже одного похоронили! Одного похоронили в Кочёвском районе, когда в Сюльково жили. Тогда похоронили мальчика, семь лет ему было, видимо, от голода умер.

Я помню, под ёлкой сидела, ну, как на табуретке сидела на корне. Комары у всех на лице прямо, обцарапанные лица, болеть стали. Потом как-то общими силами мужчины построили небольшой дом и на ночь уже матерей с детьми туда клали, чтобы дети хоть спали под крышей. Потом другой домик, третий, так постепенно посёлок образовался.

Полатей не было, русская печка, с одной стороны кровать, отец — он мастеровой был — сделал из досок кровать, и с другой стороны кровать, на одной кровати родители спали, на другой дети, а все, кто не помещался, тот на полу.

Братья у меня были, одному было одиннадцать где-то, другому, видимо, восемь. И вот голод такой был, кушать нечего, и в семье решили, что надо удрать, снова на Белоруссию удрать, и вот дед взял этого одиннадцатилетнего брата и восьмилетнего, и пешком отправились. Я помню только, мама ой как плакала, когда уже с котомочками их отправили.

На дороге, говорят, валялись трупы: идут, не могут, на дороге умирали… А они как-то удрали и как-то добрались. Дед потом рассказывал: пешком идут, в какой-нибудь деревне остановятся, поработают у них, видимо, хлеба немножко дадут им в котомочке, и они дальше — где пешком, где зайцем ехали. Прибыли на Белоруссию, и один брат, одиннадцать лет которому, у моей старшей сестры остался, а другой у маминой сестры, и там они жили, а деду дали 24 часа, чтобы убрался немедленно, это же кулак, и вот он обратно добирался, видимо, целый год опять добирался до нас. Так же: где поработает, где накормят. И пришёл обратно.

Потом, пять лет мне уже стало, садик в посёлке появился, видимо, небольшой домик построили. Я такая была застенчивая, несмелая, в садике не разговаривала. Мама рассказывает, воспитательница говорит: «Она у вас дома разговаривает или нет?» — «Дома разговаривает, — говорит, — разговаривает и поёт», — а там я молчала.

Вот в садике учили мы песню «Прокати нас, Петруша, на тракторе». На печке сижу, мама: «Спой какую-то песенку, какую вас учат?» И я пою эту «Петруша на тракторе». Там есть слова: «Кулачьё до тебя добирается, на счастливую долю твою». Это как спела — и: «Ух, кулаки!» — так со злостью. Не понимала, ну что я, в садике… Мама как заплакала на весь дом. «Почему плачешь? Заставила петь, а сама плачешь?» — «Когда-то, — говорит, —поймёшь».

Посадили в садике кушать, по 200 грамм ржаного хлеба, тонкий вот такой кусочек; я помню, сидела на краю, схвачу этот кусочек хлеба, быстрей в карман суну и сяду опять за стол. Что дают — всё кушаю без хлеба, потом вечером десять человек — семья — садятся, картошку где-то, видимо, мама достанет, мелкую картошку: просто так вымоют мелочь, накрошат и похлёбку сварят, и общая чашка. Я вспомнила и говорю: «Ой, я что-то забыла», — все насторожены: что забыла? Я встала, этот кусочек хлеба взяла, вдоль разрезала и вот по таким кусочкам — маме, папе, на кого смотрю, и режу эти кусочки. Все ложки положили и не могут больше кушать, и эти кусочки собрали и передо мною положили, я, помню, взяла их и в общую чашку положила. Вот пять лет было, а я уже знала, что нужно делиться.

Во время голодовки ходили собирали кору из пихты, она ведь очень горькая. Эту кору толкли в ступе. И сено сушили, ну, листья травы, вот пиканы, которая трава съедобная, и пекли лепёшки. Летом вот, когда грибы-ягоды, железная баночка такая, ведёрочек тогда не было, в железную баночку и собираем ягоды. Клюкву, чернику, бруснику. Мама целыми кадушками бруснику эту делала. Очень много калеги садили, калегу помнут вместе с брусникой, и калега вместо сахара, бруснику кушали так.

Очень много народу умирало… Берёзу небольшую вот такую пилят, опилки мелкой пилкой пилят и вместе с сеном делали лепёшки. Очень много людей умирало, непроходимость, видимо, была. И вот дед пошёл к соседям, и ему эти лепёшки дали. Я помню, на печке сидела, он пришёл и эти три лепёшечки положил и начал кушать. Мама подбежала, схватила эти лепёшки, открыла дверь; прямо дверь откроешь — и сразу снег, — и выбросила. Он заплакал: «Я, — говорит, — есть хочу, а ты у меня отобрала», — а мама ещё громче заплакала. «Сколько людей уже похоронили из-за этих лепёшек, что ты думаешь?» И всё равно он где-то этих лепёшек наелся, видимо, домой не принёс, а где-то угостили его, и вот он умер. Я помню, как он умирал. Я его очень любила, и когда умер, я плакала. Я, говорю, с дедом буду спать. На лавке он лежал или на скамье там, не помню, и я плакала, и мне постелили на полу под дедом, и я спала, так мне жалко деда было, видела, как он умирал.

Ну а потом постепенно школу построили, видимо, три класса было. Когда в школу мы пошли, ну, в пионеры приняли. Пришли с сестрой из школы с красными галстуками. Мама, шутя: «Ой, антихристы зашли». Видно, верующая была… Вот когда покушаем, нужно в школу бежать, покушаем, она заставляет нас креститься. А мы плачем, но не крестимся. Мы такое уже воспитание получили. И потом однажды — «Не отпущу, пока не перекреститесь, мы покушали — Бог дал, нужно перекреститься». Мы обе заплачем, не крестимся. Отец неверующий был, он сказал: «Знаешь что, давай ты молись, крестись, на колени кланяйся, лбом об пол, но детей не трогай». Это при нас. Мы захохотали, обрадовались и побежали в школу.

Он был спокойный, не строгий, никогда мы не видели, чтобы он голос повысил. А спокойным тоном сказал он, и мы обрадовались и побежали в школу.

Потом стали уже учиться в Солыме, пять километров пешком ходили на каникулы и с каникул. Учились в Солыме со всего района дети спецпереселенцев: Бать-Пашня посёлок, Лочь-Сай, Усть-Онолва, Буждым, Сосновка — все учились только в этой школе. На каникулы… Ёлка, после ёлки все котомочки оденут, гуськом друг за другом ночью после этого с котомочками — и домой.

В школе общежитие было, но мы жили у сестры, у нас сестра замуж туда вышла. Сестра — она такая красивая была. На лесозаготовках работали, и парень коми-пермяк её полюбил. Узнали, что такая у них любовь, и вызвали в комендатуру сестру. Ещё, говорят, будешь с ним встречаться — ещё дальше на север, говорят, увезём. И вот она уже не знала, куда деться, очень, говорит, плакал этот парень. И потом она вышла замуж, быстрей вышла замуж за спецпереселенца. Боялась, что сошлют ещё. И вот она жила в Солыме, и мы с сестрой тут жили у неё на квартире.

Каникулы были, мороз такой был. И мы на печку залезли. Мама нам борщ туда, на печку, подала. Ой, говорит, отец ночью, часа в три, ушёл… Мама говорит, наверное, из-за Библии. Она неграмотная, мама, была, а Библия у неё была. Она эту Библию очень хранила. Матрас подняли — а тут Библия лежит. Говорит, его за это арестовали. Тогда ведь очень против Бога была агитация. Ну, мы плачем, босиком вышли, его на сани повалили, мы вокруг саней бегаем. А отец только сказал: «Детки, я не виноватый, я ничего плохого, — говорит, — не сделал. Не думайте, что я какой-нибудь враг». Вот только помню, что он сказал. И полтора года, видимо, его в Перми держали.

Мы тогда в Солыме учились, на каникулы домой весной пришли — отец дома. Потом мама мне рассказала. Он зашёл, одной ногой переступил порог, а вторую не мог, силы нет, и такой тощий, плохо же их кормили, и упал без сознания. Мать выбежала на улицу да начала плакать, женщины прибежали и говорят: надо парным молоком. Кто-то, видимо, подоил, грамм двести молока ему принесли, рот ему откроют и нальют молоко парное, и нос закроют, чтобы он глотнул, и потом он очнулся.

Потом вместо деревни посёлок стал, молодёжь работала в леспромхозе, посёлок Кордон, там они работали. А семейные, ну, там, родители да дети, уже колхоз организовали. И такой колхоз был! Отец говорит, рядом колхоз Нижняя Коса была, нужно было масло сдавать — налоги были, — наш колхоз за их колхоз лишнее сдавал.

Работали… Уже колхоз был, нас построят детей всех, первый класс и, там, второй, старшие классы, и дадут женщину, в ряд построят, и мы на колхозных полях голыми руками этот осот, сорняки дёргали. А вечером придём в магазин, опять построимся, и нам по 50 грамм конфет дают. Ой как мы довольны были. Подушечки, с начинкой, вот так мы довольны были, рады! Сейчас кажется, вроде бы раньше конфеты вкуснее были. Домой конфеты несли, а как же, всем раздашь, себе почти не остаётся.

Ну а потом подросли, уже в 12, 13 лет на сплав ходили, на сплаву работали. Лес идёт, мы толкаем, чтобы в берег не застревал лес, зато как заяц бегать научилась. Затор идёт, на тот берег и на этот бегала, как заяц.

Потом до Усть-Косы мы пошли, в 15 лет уже до Усть-Косы ходили мы, с зачисткой, чтобы ничего не оставалось на берегах, никакого дерева. Шли по речке, где застанет ночь — тут и ночуем. И дальше, по реке Косе.

Отец в колхозе работал. Раньше ведь не было этих фляг да кадушек, и всё он это делал, для колхоза, вёдра деревянные, кадушки, всё это для колхоза делал. И мама в колхозе работала — куда пошлют, туда и работала.

Сначала корову не держали, потом, видимо, как-то общими силами одну корову купили, пять семей одну корову держат, следующие пять семей другую корову держат. У нас всего в поселке пять коров было, и по очереди, через пять дней, значит, нужно эту корову подоить.

Мама узнает, кто корову вечером доит, пойдёт, меня возьмёт на руки, и дадут стакан молока, я выпью парного молока. Потом ещё узнает, кто доит корову. Вот так меня парным молоком выходили.

В 37-м году очень часто ночью арестовывали. Вот семь семнадцатилетних парней увезли, арестовали ночью. И больше ни слуху, ни духу. Я в Сухой лог езжу, наверное, тут их расстреляли. Отец возле дома сделал лавочку, эти женщины-матери придут да как начнут плакать тут. Всё ждали письма, а потом не дождались. Потом уже сообразили, что их, наверное, расстреляли. Я так думаю, в Сухом логу их расстреляли. Ночью никто не видел, ночью заберут — и всё. Ищи-свищи…

В классе у нас 29 человек было, девять девочек, остальные все мальчики. Мы, девочки, такие дружные, и решили все дальше учиться. В Перми был техникум фармацевтический, и мы решили все туда поступить, все написали мы заявление, экзамены к концу подходят, и директор, Бухаловский Александр Петрович был: «Девочки, — говорит, — останьтесь». Мы остались, и он: «Мы детей кулаков не принимаем». Мы все тут как завыли, он ушёл, ни слова нам не сказал. Ну что, куда деваться? Потом решили пойти в среднюю школу, и вот пошли в среднюю школу в Косу. И тут война началась.

Мы в клуб собирались. Тут такие тарелки были — радио, и они объявили, что война.

Когда война была, мы так жили: завтра на учёбу нужно идти, а мы всё ещё работаем до темна, всё работаем, веялку крутим. В Косе тогда учились во время войны, нас шесть человек — подростки мы были, 15 лет нам. Колхозные мешки какие-то большущие очень были, шили, видимо, сами. Ну и нагрузим, лодка называлась «шитик», большущая лодка. Мы ведь не можем вдвоём тащить эти мешки, четыре человека мы тащим, нагрузим и везём. Против течения по реке Косе, это нужно было в посёлке Кордон по трапу поднимать эти мешки, сдавать государству.

Сапог резиновых не было тогда, босиком, лямки нам сделают, мы тащим, а один человек уже, какой-то старик, управляет, чтобы лодка в берег не втыкалась. И мы тащим. Ноги в крови все, хохочем, ну что мы понимали? Бурлаки на Волге мы — и тащим этот груз. До Косы привезём, нужно по трапу поднимать, опять по четыре человека поднимаем эти мешки. А на обратном пути солома в лодке постелена. Мы же ночь не спали, грузили, нагружали эту лодку. Обратно, на обратном пути, уже спим, уже по течению.

Домой придём, ночью стук-стук-стук в окно бригадир, опять зовёт нас, опять нагружаем, и опять. Да потом, уже стала работать в школе, да сочинение писали «Бурлаки на Волге». Всё, по картине всё провели, потом они стали писать, я вспомнила эти «Бурлаки на Волге», что мы сами себя бурлаками называли. И что-то мне так плохо стало, я вышла в коридор, ну немножко мне очень неловко стало, потом взяла себя в руки и снова в класс зашла.

Брат, который на Белоруссии был, приехал, он в леспромхозе работал, потом во время войны он попал в Челябинск, в армию не взяли, в трудармию взяли, а другой брат на фронте погиб. Вот враги народа, враги народа мы, а на фронт — так не враг народа! Он под Смоленском погиб. Друг прислал письмо, похоронен в братской могиле в двенадцатом ряду, второй справа, так и написал друг.

Учительский институт был в Кудымкаре. Тут преподаватели тогда были эвакуированные из Ленинграда. Я как десять классов кончила, туда пошла.

Нам не давали паспорта, только временное удостоверение. А временное удостоверение надо брать у коменданта, вот, без него тут нельзя. Я пошла к коменданту, это в Косе, с сестрой пошли. Он как дал кулаком по столу: «Вы, спецпереселенцы, учиться? А кто лес валить будет?» Я заплакала и вышла. А сестра Тоня, она боевая была, вместо меня зашла. Он опять не даёт ни за что и кулаком стучит. Она подошла и перед ним кулаком: «Ленин что сказал? Учиться и учиться! Я, — говорит, — не попущусь, я дальше буду действовать, не уйду, пока не дадите!» Он все равно не даёт. Она возле порога, возле дверей легла на пол, вот я, говорит, буду лежать. Ему некуда деваться, видит, и он удостоверение написал. Она выходит, глаза все заплаканы и даёт: «Вот тебе документы». Если бы не сестра, я бы не смогла учиться дальше.

Одеть нечего было. Отец пошёл в лес специально, чтобы деньги заработать да на эти деньги купить мне платье: платье кашемировое продавали. Лапти отец плёл, чтобы деньги заработать. Я помню, приехала на каникулы домой. Да где приехала — пришла… И вот это платье я одела, соседи все сошлись: «Ой, сейчас ты настоящая, — говорят, — учительница».

Учились, голодали. Помню, спускаюсь вниз, и перед глазами круги синие, голубые, белые, круги, круги, круги. За перила подержалась, и все в один круг сошлись. Я кое-как до общежития добралась. И сестре говорю: больше не пойду в столовую кушать, одна крапива, где-то одна картошинка попадётся. Я, говорю, больше не могу эту крапиву. Давай, говорю, на пять дней купим хлеб. Хоть один раз хлеба покушать. На пять дней мы купили, хлеба накушались. Потом пять дней крошки хлеба нет, потому что уже на пять дней взяли наперёд и больше нельзя покупать, не дают.

Кончилась война, в это время я как раз кончала учебу, ой как мы радовались, обнимались, целовались, радовались, а потом давай плакать: у каждого кто-то погиб. Потом сели да давай выть. Завыли прямо, плакали. У меня брат девять месяцев только на фронте был, погиб под Смоленском.

Ну, Кудымкарский учительский институт я закончила, в школу работать потом. Преподавала русский язык и немецкий. Вот. А сестра моя кончила раньше. Назначили её в эту же школу, в Солынскую, преподавать русский язык. И ещё там учителя были, тоже из спецпереселенцев. Перед первым сентября там они порядок наводили в учительской. Сестре дали шкаф: вот в этом шкафу ты разберись и наведи порядок. Она что-то стала смотреть и попалась какая-то папка, и она там листала-листала, потом как заплакала, на стол легла, и все окружили: «Что стало, что стало?» Она говорит: «Нате, прочитайте». Они прочитали — и тоже давай плакать. А там, видимо, два экземпляра было — отчёт директора школы. И там вопрос: «Как дети кулаков относятся к советской власти?» И он отвечает: «Они агрессивно настроены против советской власти».

А мы так его уважали, так нравился он нам — Бухаловский Александр Петрович! Ну а потом соображать стали: если бы он написал, ответил там, что хорошо настроены, да его бы арестовали бы и убили где-то. Сначала мы озлобились на него, потом уже жалеть стали.

Война когда закончилась, нас освободили, разрешили разъезжаться, вот тогда. Бессрочно нас сослали, а потом, видимо, после войны Сталин разрешил разъезжаться, и вот все разъехались, у нас отец и мать почти что последними поехали. Мы бы, говорит, не поехали, да что, одни останемся? Уже привыкли и жили.

Я тогда собиралась замуж за коми-пермяка, он работал директором школы. Отец и мать, когда стали выезжать на Белоруссию, приехали ко мне. Ну, я уже работаю, зарплату получаю, но денег нет. Я голодала тоже, 600 рублей тогда зарплата была, ведро картошки 100 рублей стоит, масла купишь — в общем, всё дорогое, банку солёных грибов. У меня денег не было. Я жениху своему, Анфалову, говорю: отец приехал. Едут на Белоруссию, денег нет, надо денег на билет. И он мне дал 900 рублей, это ж какие деньги были тогда. Я эти деньги им дала.

Отец уехал, а с меня слово взял: «Учебный год закончится, ты, — говорит, — приезжай». Я пообещала, а у меня уже другие планы были, учебный год кончился, никуда я не поехала, вышла замуж, потом мужу говорю: ну как я отца обманула. Он ему написал листа четыре письмо, благодарил за воспитание дочери. Потом письмо прислали, что приезжайте в гости. Мы поехали в гости. Я никогда не видела, чтобы отец рюмку в руках держал, никогда не было пьянства в семье. Ему налили 100 грамм, он выпил и, видимо, опьянел. Никогда не пил. И давай тут плакать. Все стали уговаривать, почему, что, а он ещё пуще плачет: «Ай, ладно, пусть меня выселили, зато у меня две дочери учительницы, а тут, не выселили бы — лаптёшниками были, никакой учёбы у них не было бы».

Когда я на пенсию вышла, нужно было найти документ, чтобы к пенсии добавка, я три раза писала в Пермь, и мне не помогли из Перми, всё отвечали, что не нашли. Потом последний ответ был: видимо, документы уничтожены. В таком тоне написано, что, видимо, невиновен, что ли, отец был. Не могла ничего добиться. Потом сестра на Белоруссию ехала, там она работала в школе, она поехала в Минск, и из Минска она добилась, и мне прислала документ, что освобождены от репрессий.

Когда умер Сталин, помню, ой как плакала, дура... А сейчас уж понимаю: это он виноват, что детства у меня не было никакого.

 

Интервью взяли Валентина Палкина и Василий Надымов

9 мая 2013 года, город Кудымкар

Архив Пермского «Мемориала». Ф.5. Оп.210. Д.1.

 


Поделиться:


⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒